Рейтинг@Mail.ru
Уважаемый пользователь! Ваш браузер не поддерживает JavaScript.Чтобы использовать все возможности сайта, выберите другой браузер или включите JavaScript и Cookies в настройках этого браузера
Регистрация Вход
Войти в ДЕМО режиме

Настоящий друг познаётся в беде.

Главная » Архивные материалы. » Книги. » Юдин К.А. Воспоминания В.П. Капустина как исторический источник по истории советской повседневности и общественного сознания 1930-80-х гг. // Вестник Ивановского государственного университета. Серия: гуманитарные науки. Вып. 3. Филология. История. Философ

Юдин К.А. Воспоминания В.П. Капустина как исторический источник по истории советской повседневности и общественного сознания 1930-80-х гг. // Вестник Ивановского государственного университета. Серия: гуманитарные науки. Вып. 3. Филология. История. Философ

Назад

 

В современной отечественной исторической науке одним из перспек­тивных направлений исследований, окончательно оформившихся после ар­хивно-историографической «революции» конца 1980-х — начала 1990-х гг. [29; 34], стала история повседневности, предметом которой является «сфера человеческой обыденности во множественных историко-культурных, поли­тико-событийных, этнических и конфессиональных контекстах» [22, с. 3]. По другой, не менее удачной дефиниции, принадлежащей Ю. А. Полякову, «история повседневности — это сумма миллиардов судеб людей, живущих в далеком и близком минувшем, имеющих как общие глобальные черты, так и специфические, региональные, национальные, наконец, индивидуальные. Задача — обрисовать их образ жизни в историческом разрезе, выявляя общее и особенное, неизменное, сохраняющееся столетиями, и новое, ежедневно рождаемое буднями» [19, с. 125].

Несмотря на изначально проявившийся плюрализм теоретико­методологических подходов, выходящих в необъятные когнитивные просто­ры полидисциплинарности [11, 21], общим гносеологическим вектором «ор­тодоксально» исторических исследований сохраняется благоразумное стрем­ление к максимально объективной, избавленной от искусственного концеп­туализирования, дискурсивных эквивокаций, репрезентации прошлого и его образов, запечатленных в конкретных источниках, при которой в качестве ведущего критерия ценности, востребованности тех или иных материалов, реликтов ушедших эпох становится степень хронологической удаленности от текущего, наличного бытия. К настоящему времени прошло уже более чет­верти века с момента ухода с исторической сцены советской государственно­сти и этого специфического социокультурного пространства. Углубляется разрыв и увеличивается дистанция между поколениями, возникает перелом­ный этап в формировании коллективной памяти, в которой советская дейст­вительность приобретает все более смутные и расплывчатые очертания. В силу этого большую актуальным становится обращение к источникам лич­ного происхождения, созданных не теми, кто лишь успел застать, застигнуть ускользающее историческое бытие поверхностно и фрагментарно, а к насле­дию свидетелей, очевидцев всей эпохи.

К этому поколению, генерационному уровню 1920-х гг., принадлежит еще ныне не завершивший свой жизненный путь В. П. Капустин. Он родился 8 января 1925 г. в Самаре. Активную трудовую деятельность начал уже в 16—17-летнем возрасте. В 1942 г., будучи учащимся Пензенского художест­венного училища, был мобилизован в качестве рабочего на военно­промышленные предприятия, обеспечивающие ремонт авиационной техники. В августе — октябре 1942 он работал слесарем на пензенском заводе № 163, а затем с октября 1942 г. и вплоть до завершения войны, в связи с возвращени­ем в Куйбышев, — мотористом специального цеха № 6 (испытательной стан­ции) куйбышевского завода № 24.

Навыки, приобретенные во время работы на заводах, безусловно, пре­допределили дальнейшую инженерно-техническую самореализацию, связан­ную с конструкторско-архитектурной и художественно-графической сферой. В конце 1940 — начале 1950-х гг. В. П. Капустин получает два средних про­фессиональных образования, заканчивая сначала Пензенский строительный техникум (1948), а в 1951 г. — Ленинградское пожарно-техническое учили­ще. С 1949 по 1955 г. он являлся штатным сотрудником пожарной инспекции (инженер-лейтенант) управления пожарной охраны (УПО) Ленинского рай­она г. Куйбышева, выступавшего самостоятельным подразделением при МВД СССР.

После демобилизации из органов внутренних дел, состоявшейся в 1955 г., в течение всего последующего 30-летия, вплоть до ухода на пенсию в 1985 г., жизненный путь В. П. Капустина был связан с одним из ведущих технических вузов области — Куйбышевским инженерно-строительным ин­ститутом им. А. И. Микояна (в настоящее время — Академия строительства и архитектуры (АСА) при Самарском государственном политехническом университете). Здесь он работал сначала в должности инженера по админи­стративно-хозяйственной части, а затем, после завершения обучения на заочном отделении в 1959 г., получил возможность заниматься преподава­тельской деятельностью. Он выступил руководителем производственной практики, ассистентом-инженером, работал старшим преподавателем кафедры начертательной геометрии и графики, а с начала 1970-х, после орга­низации архитектурного факультета, — старшим преподавателем кафедры рисунка, живописи и скульптуры.

В 1972 г. В. П. Капустин после более чем четвертьвекового перерыва, в 47-летнем возрасте, с разрешения Министерства культуры РСФСР, выданно­го по ходатайству руководства вуза, нуждавшегося в преподавательских кад­рах по живописи и рисунку, завершает прерванное в годы войны обучение в Пензенском художественном училище им. К. А. Савицкого, что рассматрива­лось как необходимое повышение квалификации для соответствия занимае­мой должности.

Самарской общественности В. П. Капустин известен не только как ве­теран тыла Великой Отечественной войны, убежденный коммунист с высо­кой степенью политико-идеологической индоктринации, педагог-организа­тор, строитель, но и как талантливый художник, а также спортсмен, активист спортобщества «Динамо», завоевавший в начале 1950-х гг. почетный титул чемпиона области по легкой атлетике. Если придерживаться позитивистско­го, историко-социологического подхода, основанного на классовой страти­фикации, допускающей возможность инкорпорации в ту или иную социаль­ную категорию на основании внешних критериев и их динамики — уровня образования, сферы деятельности, институциональной принадлежности и т. д., то В. П. Капустина можно считать представителем интеллигенции (в данном случае — инженерно-технической) как некого «слоя людей», со­гласно классической дефиниции, отраженной в энциклопедии 1980 г., «про­фессионально занимающихся умственным, преимущественно сложным, творческим трудом, развитием и распространением культуры», что при этом обязательно предполагает функционально-политическую атрибуцию, связан­ную с «обслуживанием» и «выражением» интересов того или иного класса [24, с. 501], под которым в коммунистическом государстве недвусмысленно подразумевался именно рабочий класс. В постсоветской историографии так­же наблюдаются попытки реконцептуализации и «возрождения» классового, утилитарно-прагматического подхода, но уже в ином ракурсе, при котором компенсация нарушенной социально-интеллектуальной иерархии, предпола­гавшей подчинение интеллигенции «четвертому сословию», «диктатуре про­летариата», производится путем возведения ее в доминирующий на основа­нии доступа к административным ресурсам «класс управляющих» [2, 20].

Такие подходы, как мы уже отмечали ранее [32, 33], неизбежно ведут к релятивизму, дискурсивному редукционизму, основанному на эквивока- ции — подмене или вытеснении внутреннего идейно-сущностного и интел­лектуального облика и потенциала как качественных признаков реальной интеллигентности — внешней идентификацией. Только на этом поверхно­стном «основании» и осуществляется автоматическое причисление к интел­лигенции, в действительности существующей как «трансцендентная общ­ность», единение с которой проистекает из запредельного служения надна­циональным и надиндивидуальным принципам, имеющим высшее узаконе­ние и включающим в себя: идейную и поведенческую дисциплину — стиль и образ жизни, отражающие принципы благородного духа: мужество, героиче­ский менталитет, отторгающий любые чужеродные влияния, в первую оче­редь, субъективно-индивидуалистические, взвешенность и автономную ин­теллектуальную проницательность, перерастающие в осознанную позицию служения истине, обладающей единым, универсальным, интегральным характером, равнодушие и разумную дистанцию ко всему внешнему, прехо­дящему, количественному и становящемуся [32, с. 113].

В силу этого с учетом обозначенной нами позиции В. П. Капустин на­ходится в погранично-промежуточном состоянии как по историко-социоло­гической стратификации, так и в соответствии с общим экзистенциально­онтологическим статусом. Его нельзя считать полностью рядовым человеком, обывателем, чему препятствует активное участие в общественно-политичес­кой жизни, уровень самосознания и следы интеллектуальной деятельности, но и причислить его к партийно-государственной и интеллектуальной элите в описанном выше смысле было бы также ошибочно, что объясняется недоста­точной степенью развития критического мышления по отношению к совет­ской действительности, которую В. П. Капустин нередко не только идеализи­рует, но и в ряде мест демонстрирует откровенную апологетику советского вообще и сталинского, в частности, режимов, заявляя об идейно­политическом «гении» В. И. Ленина, «триумфе» И. В. Сталина, воплотивше­го в жизнь «идеи марксизма-ленинизма, преобразователя отсталой Рассеи в могучее индустриальное социалистическое государство, победившее фашизм и освободившее мир от “коричневой чумы”» [12, с. 124].

Труд В. П. Капустина «Жизнь в СССР: Воспоминания и размышле­ния», который в данной статье выступает непосредственным объектом ана­лиза, изучения, носит неоднородный и составной характер, позволяющий условно разделить его на три части. Первая часть — это непосредственно воспоминания, написанные в 2000-е гг., где В. П. Капустин выступает как мемуарист, описывая события 1930—1980-х гг. Вторая часть представляет собой житейские философские размышления, в которые углубляется автор после конкретно-мнемонических сюжетов. И, наконец, третий компонент — это литературно-художественное наследие В. П. Капустина, составленное из фоторепродукций его художественных произведений — картин, а также документальное сопровождение и «поэтические страницы» в виде эпичес­ких зарисовок — стихотворений, посвященных значимым с точки зрения их автора событий, а также отдельным историческим персонажам (например, Ф. Кастро) и т. п.

В настоящем исследовании преимущественное внимание будет уде­лено именно первому, собственно рефлективному фрагменту. По своей структуре, несмотря на внутреннюю демаркацию на главы/разделы, он до­вольно эклектичен и содержит отрывочно-фрагментарные сведения об ус­ловиях жизни советских людей и общественном сознании, умонастроениях обозначенного периода. Свое изложение В. П. Капустин стремится постро­ить, привести в соответствие с хронологическим принципом, начиная с первых воспоминаний и впечатлений, полученных в раннем детстве о по­вседневности довоенных Куйбышева (Самары) и Пензы, с которыми был сопряжен его экзистенциальный маршрут априори, в связи с тривиальными семейными обстоятельствами, передвижениями родителей, и заканчивая уже зрелым, преклонным возрастом, достигнутым накануне и после выхода на пенсию в середине 1980-х гг.

Первые главы, или, вернее, структурные компоненты книги, поскольку сам мемуарист им не присваивает такого статуса, непосредственно посвящены первым юношеским впечатлениям, полученным от знакомства с социокуль­турной средой двух городов — Самары и Пензы. По отношению к этим урба­нистическим объектам В. П. Капустин предельно откровенен и не пытается скрыть тяжелейшего кризиса, голода, вызванного волюнтаристской и экстре­мистской политикой «большого скачка», коллективизацией, выражавшейся в жестоком контрольно-репрессивном давлении на советскую деревню, на­сильственном установлении колхозного строя и организации принудитель­ных хлебозаготовок и поставок, а для города — в параллельной, синхронной реактивности, тотальной трудовой мобилизации человеческих ресурсов для нужд индустриализации [25, с. 634—678]. «Время в начале 1930-х было тя­желое, — пишет В. П. Капустин, — хлеб давали по карточкам. Отец получал мукой, поэтому мать пекла хлеб в русской печи». И в другом месте: «Жизнь в Самаре первой половины 1930-х гг., как, вероятно, и везде в СССР, была трудная. В 1933-м в Поволжье, Средневолжском крае была ужасная засуха, и люди провинции особенно голодали. С 1932 по 1933 годы отец работал в Кузнецке, и на лето мы выезжали туда, становясь очевидцами страшной засу­хи» [12, с. 14]. Это подтверждается документально. Из докладной записки прокурора Средне-Волжского края В. М. Бурмистрова, датированной 11 февраля 1933 г.: «В связи со снятием с централизованного и местного снабжения прекращены выдача хлеба учителям, врачам, инвалидам, лечеб­ным и детским учреждениям. Колхозная торговля запрещена телеграммой райкома партии как некоммунистическое явление. Отмечаются участившиеся случаи опухания от недоедания» [4, с. 484]. Всего по оценкам исследователей из-за предельно завышенных планов по государственным заготовкам, рекви- зионно-карательного терроризма общие людские потери от голода в СССР к середине 1930-х гг. колебались от 7 до 10 млн человек [15, с. 276].

Сообщает В. П. Капустин, несмотря на преобладание, по его мнению, доброжелательной атмосферы среди городского населения Самары и Пензы, выражавшейся в постоянно проводившихся в довоенное время спортивно­массовых мероприятиях — катаниях на коньках, соревнованиях по хоккею, футболу и другим коллективным видам спорта, гуляниях в парках, действи­тельно являвшихся центрами культуры и отдыха, досуга советских людей [13], и о существовании криминальной, асоциальной среды и ее элементов. «В Самаре начала 1930-х, — пишет он, — числилось несколько “хулиган­ских” группировок, их по дореволюционной старинке продолжали называть “горчишниками”. Были “запанские”, “молоканские”, “городские”. Выделя­лась эта публика внешним видом: рубашка навыпуск, на ногах легкие сапож­ки, в них заправлены брюки, на голове — “капитанка” — так называли фу­ражку, черную, с прямоугольным жестким лаковыми козырьком. Не помню, чтобы я видел горчишников пьяными или хулиганящими, но, точно помню, их побаивались» [12, с. 18].

Однако здесь автор воспоминаний явно недооценивает опасность, ис­ходившую от «горчишников», которые в реальности представляли собой не просто молодежные группировки, а самые настоящие бандитские формиро­вания, занимавшиеся вымогательством, «бытовым рэкетом», терроризиро­вавшие и державшие под своими контролем весь город, делившийся на «сфе­ры влияния». Не были склонны «горчишники» и к здоровому образу жизни, а, напротив, подвергали себя каждодневной и усугубляющей моральную и психическую деградацию алкоголизации, выступавшей дополнительным фактором криминальной активности. Это зафиксировано в историографии. Так, как отмечает Н. Б. Лебина, опираясь на архивные данные, в конце 1920 — начале 1930-х гг. во всех городах СССР существовали подростковые банды, занимавшиеся воровством и посягавшие на государственное имущество.

«Из 200 расследованных (по г. Ленинграду и области. — К. Ю.) в 1934 г. магазинных краж 192 были совершены преступниками, не достигшими 18-летнего возраста». И далее, как отмечалось в докладной записке началь­ника ленинградской милиции, направленной в Ленинградский городской совет (Ленсовет) в 1935 г.: «В воровской квалификации подростки ничуть не уступали взрослым, применяя специальные инструменты для взлома, взла­мывая решетки и замки, и нередко совершали даже кражи с проломом капи­тальных стен, подкопами и т. п. сложными способами» [14, с. 69].

В октябре 1935 г. по итогам специальных операций, проведенных Куй­бышевским Управлением внутренних дел (УВД), а затем следственно-дозна- вательных мероприятий состоялся судебный процесс над 15 молодыми «гор- чишниками» — лидерами и членами преступных группировок. «Все подсу­димые были признаны виновными по статье 59-3 (бандитизм) действовавше­го в то время Уголовного кодекса РСФСР. Большинство из них, в том числе и главари бригад Сашин и Дружинин, получили по 10 лет заключения в лаге­рях с последующим поражением в правах, а рядовые бойцы — от 3 до 5 лет лишения свободы» [7].

О репрессивной «эпопее» 1930-х гг. сведения В. П. Капустина крайне скудны и исчерпываются предельно лаконичными и поверхностными заме­чаниями: «массовых арестов, кроме двух-трех в нашем районе, не помню»; «о гонениях на детей репрессированных я не слышал и не знаю» [12, с. 27]. Не упоминает В. П. Капустин и о печальной известной миссии П. П. Постышева, развернувшего под психополитическим давлением и директивным «стимули­рованием» сталинского ЦК [28, с. 205—206], а также на волне перешедшего в крайне агрессивный «разоблачительский энтузиазм» и деструктивный ажио­таж, стремления продемонстрировать перед вождем собственную политиче­скую благонадежность и реактивность, весной — осенью 1937 г. масштабную кампанию по выявлению «врагов народа» среди руководителей Куйбышев­ской области. Как отмечает А. В. Захарченко, «осенью 1937 г. в парторганах региона начались массовые чистки (выделено мною. — К. Ю.). В аппарате обкома было обвинено во вражеской деятельности и арестовано органами НКВД 40 человек. Было распущено 34 райкома партии и ряд крупных парт­комов заводов. За второе полугодие 1937 г. состав партоорганизации области уменьшился на 3223 человека» [9, с. 408].

Тем самым, автор воспоминаний, по существу, уводит ретроспектив­ный разговор от проблематичных и требующих критического восприятия, эрудиции аспектов в сторону романтизированно-ностальгической повседнев­ности. «Любимым нашим (с самарскими сверстниками. — К. Ю.), — писал Капустин, — было лазить на сеновал сарая. В его темных углах мы находили пачки денег, по рублю и по три. Старых, конечно, которые уже ничего не стоили. Однажды я руками повис на наличнике у входа в сени со двора, он отвалился и упал мешочек, а в нем оказались серебряные мелкие монеты. Их мама сдала в “торгсин”, т. е. магазин, где продавали продукты без карто­чек, за драгметаллы и валюту. Когда болел отец, помню, мама сдала в торг- син очень красивый золотой кулон. Драгоценные камни не брали — прини­мали золото и серебро. За них давали муку, сахар, крупу» [12, с. 16].

Эти свидетельства В. П. Капустина о деятельности Торгсина, высту­павшего в начале 1930-х гг. важнейшим каналом снабжения населения в пе­риод существования карточной системы и одновременно — дополнительным инструментом государственных реквизиций, сопрягаются с аналогичными мнемоническими фрагментами, оставленными известными общественными деятелями. Так, А. Жигулин, потомок декабриста В. Раевского, делится впе­чатлениями о том, как в голодные дни 1933 г. были сданы в Торгсин золотые ордена его деда вместе с золотыми нательными крестами и перстнями [8, с. 6]. Писатель В. П. Астафьев, вспоминая о голоде 1933 г., пишет, что «в заведении под загадочным названием “Торгсин”, которое произносилось в селе с почтительностью и трепетом», в обмен на золотые серьги получили пуд муки, бутылку конопляного масла и горсть сладких маковух [1, с. 139]. Действительно, Торгсин в конце 1920 — начале 1930-х гг. превратился в ядро, сердце системы снабжения, интенсивность функционирования которой стимулировалась весьма удручающими обстоятельствами. «Голод гнал лю­дей в Торгсин, — отмечала Е. А. Осокина, — доходы которого возрастали по мере ухудшения продовольственной ситуации». И далее приводилась стати­стика «торгсиновского взлета»: «Если в 1932 году Торгсин купил ценностей на 49,3 млн руб., то в 1933 году — почти в 2,5 раза больше — на 115,2 млн. С января по май, когда голод достиг своего апогея, поступление валютных ценностей в Торгсин удвоилось» [17, с. 217].

Из 1930-х гг. В. П. Капустин, по существу, сразу переносится в после­военные годы — вторую половину 1940-х и 1950-е гг., не оставляя о военном лихолетье никаких оригинальных и заслуживающих детального рассмотре­ния воспоминаний, кроме замечаний общего характера, заключающихся в констатации фактов очередных бытовых трансформаций, ухудшения качест­ва питания и продовольственного снабжения, что стимулировало коммерче­скую торговлю, а также способствовало выработке индивидуальных адапта­ционных «стратегий» и моделей поведения. «В гастрономе (г. Куйбышева. — К. Ю.) организовали коммерческую торговлю: продавали сливочное масло и печенье по ценам вдвое выше карточных. На талон давали при входе 100 гр. масла и 400 г. печенья. Очереди были неорганизованные, по принципу “кто смел, тот и съел”. Так, мы группой в 5—8 человек становились вдоль стены и ухитрялись за один “пуск” войти по два раза и отоварить талоны». И другая экзистенциальная зарисовка: «Самое тяжелое военное время помню весной 1943-го. В столовых на первое свекольный суп, на второе кусочек селедки с мороженой картошкой...» [12, с. 30, 34].

О трудностях, лишениях, вызванных суровой военной повседневно­стью, вспоминают и другие жители города. В частности, П. Нагорнов, рабо­тавший в 1940-е гг. на куйбышевской ГРЭС, приводит такие сведения: «В столовой ГРЭС в войну нам давали бурду, прямо скажем. Лебеду иногда варили в щах. Мороженную картошку для щей повара ведрами в кипяток бросали прямо в кожуре. Потом она за минуту чуть оттаивала, они ее доста­вали и чистили. На второе нам давали вареный овес. А он нечищеный почти был, ешь и только отплевываешься от шелухи. Однажды ребята взбунтова­лись, директора столовой подняли и бросили в окно выдачи пищи. Ты, мол, нас голодом моришь, а начальству лучше еду даешь. Приезжала милиция, двоих-троих зачинщиков наказала. Начальники цехов, правда, чуть получше нас питались. Им и пшенную кашу давали и картофельное пюре. У друга Сережки мать там уборщицей работала, иногда нам мисочку пшенки или ячневой оттуда приносила. Нам за счастье было.» [16].

Из воспоминаний рабочего авиационного завода Г. Шевченко: «Обед и ужин состоял из манной каши с пятью граммами масла. Съедали по четыре- пять мисок, а через три часа опять давал себя знать голод. Нам выдавали хлебные карточки и продовольственные карточки, которые можно было ото­варить лишь конфетами по 500 грамм в месяц» [10, c. 294].

Таким образом, в период Великой Отечественной войны население Куйбышева не просто испытывало острый дефицит с продуктами питания, а пережило очередную волну голода, ставшего тяжелейшим испытанием не только физическим, но и морально-нравственным, эмоциональным, посколь­ку было осведомлено об эксклюзивном доступе к продовольственным ресур­сам представителей партийно-государственной номенклатуры, обширного дипломатического корпуса и иных высокопоставленных персон.

Несмотря на то что В. П. Капустин постоянно подчеркивает свою гра­жданско-патриотическую позицию, сопричастие масштабным делам и свер­шениям, «общественному долгу», знаковые и магистральные для анналов истории города Куйбышева (Самары) сюжеты, связанные с его функциони­рованием как полноценной «запасной столицы», превратившейся не только в альтернативный политико-стратегический форпост, но и ставшей центром, средоточием культурной жизни страны, оказываются полностью обойденны­ми. Так, известно, что осенью первого года войны в Куйбышев, в соответст­вии с постановлением Государственного Комитета Обороны (ГКО) «Об эва­куации столицы СССР из Москвы» от 15 октября 1941 г. [5, с. 506], стали поступать специальные эшелоны. На них прибыла военно-политическая, дипломатическая и культурная элита страны: часть аппарата ЦК ВКП(б) во главе с секретарем ЦК, членом Политбюро, председателем Комиссии пар­тийного контроля при ЦК ВКР(б) А. А. Андреевым, аппараты первого замес­тителя председателя СНК СССР Н. А. Вознесенского, а также ЦК ВЛКСМ и Наркомата иностранных дел. В городе был размещен высший (с учетом фор­мальной иерархии) коллегиальный орган государственной власти — Прези­диум Верховного Совета СССР и его председатель — М. И. Калинин. В экс­тренном порядке, на случай захвата столицы — Москвы — немецкими вой­сками, началось строительство бункера для И. В. Сталина, который был воз­веден за рекордные сроки — 9 месяцев. Были эвакуированы в Куйбышев и известные деятели культуры: И. Эренбург, Д. Шостакович, А. Толстой, Д. Ойстрах, Э. Гилельс [23, c. 323—324]. Интересно отметить, что именно в Куйбышеве состоялась первое исполнение Седьмой (Ленинградской) симфо­нии Д. Д. Шостаковича, откуда началось ее «триумфальное шествие по всему миру» [там же, с. 326].

Все это по непонятным причинам ускользнуло из памяти В. П. Капус­тина, предпочитавшего отводить внимание хтоническим сюжетам, связанным с массово-зрелищными формами досуга. Так, целых три главы («Спорт в послевоенном Куйбышеве», «От майской эстафеты до черноморского сана­тория», «Спорт в строительном институте») полностью посвящены спорт­культуре СССР, на фоне подробных экскурсов в специфические особенности которой автор воспоминаний располагает и иные содержательные компонен­ты. Последние имеют вид вкраплений акцидентального характера примени­тельно к эгоцентрической аподиктичности образа убежденного коммуниста, активиста, «просвещенного культуриста», тяготеющего к формам классиче­ской культуры — музыке, кинематографу, архитектуре и живописи, при вы­ражении искреннего сопричастия которым автор воспоминаний не скрывает эмоций. «Прививать любовь к музыке нужно с мелодичной, классической и песен, которые живы в народе, несмотря на время их создания, — глубоко­мысленно замечает В. П. Капустин. — <...> Когда слушаешь Бетховена,

Третью и Пятую симфонии и, конечно, увертюру к Эгмонту, охватывает чув­ство грандиозного душевного подъема и наслаждения. Его Девятая симфо­ния — призыв к объединению человечества. Неповторим Паганини...» [12, с. 98]. И далее: «Среди нас, студентов, шли иногда дискуссии, что более важ­но для человека — Музыка или Живопись? Но пришли к выводу, что все жанры искусства нужны человеку, лишь бы не было халтуры» [там же, с. 99]. Таким образом, как мы получаем возможность убедиться, В. П. Капустин в определенной степени компенсирует те мнемонические лакуны, связанные с воссозданием культурного пространства г. Куйбышева в годы войны, вос­полняя их свидетельствами о личном знакомстве, встречах с отдельными деятелями искусства, например знаменитым скрипачом Л. Коганом.

Довольно значительное внимание в своих мемуарах В. П. Капустин уделяет морально-психологической обстановке, корпоративному климату, особенностям взаимоотношений между коллегами по кафедре и руково­дством Куйбышевского инженерно-строительного института, а также комму­никации с региональной администрацией — Куйбышевским обкомом КПСС. В главе «Институт 1970-х, “война” c ректором» Валентин Павлович расска­зывает об имевшем место быть личностном и трансформировавшимся в ин­ституциональный импульс размежевании между ним и ректором института В. П. Карякиным, возникшим на почве исключительной принципиальности Капустина, отказавшегося направить одного из «протеже» ректора в Москву за счет производственной практики, которой тогда руководил В. П. Капустин. Согласно версии последнего, именно этот микроконфликт в дальнейшем стал отправной точной для нескольких информационно-политических атак, выра­зившихся, во-первых, в попытках легально-инспирированного смещения Капустина с должности старшего преподавателя, а во-вторых, — в вытесне­нии его на «периферию», что проявилось в установлении низкого приоритета в очереди на получение отдельной квартиры и ограничении в возможности улучшения жилищных условий — одном из самых актуальных и животрепе­щущих для всех советских людей вопросе.

Мы наблюдаем, что в данном случае В. П. Капустин явно осознает свой экзистенциальный дуализм, не скрывая, что в этой ситуации занимал не только выжидательно-оборонительную, но и ярко выраженную наступатель­ную позицию. «В 1972 году после моего избрания старшим преподавателем отношения мои с ректором Карякиным крайне обострились, — пишет он. — Очередь моя на получение квартиры (проживал в аварийной) за 23 года про­двинулась с 37-й до 48! В институте при приеме масса нарушений. Принима­лись абитуриенты уже после окончания приемных экзаменов. Завышались оценки нужным людям. В институте на второй год создавалась вторая серия (фильма. — К Ю.), восхваляющая ректора Карякина.» [там же, с. 81]. И далее Капустин сообщает, что после того как он выступил на общеинсти­тутском собрании, а затем написал заявление на имя первого секретаря обко­ма КПСС В. П. Орлова, в котором поведал обо всех злоупотреблениях ректо­рата, то в его «деле» с квартирой началась прогрессивная динамика, завер­шившаяся получением искомой жилплощади в 1976 г.

Но были и иные эпизоды столкновений на среднем, кафедральном уровне, когда, как отмечает Капустин, со стороны заведующего кафедрой рисунка и живописи, председателя куйбышевского отделения Союза худож­ников Ю. И. Филиппова, якобы имела место быть целенаправленная дискре­дитация, заключавшаяся не только в умалении профессиональных качеств

Капустина как художника, но и в стремлении вновь избавиться от него как от проявляющего чрезмерную активность с помощью «разоблачительской кам­пании» — искусственно инспирированной демонстрации мнимого антисеми­тизма и иной нетерпимости.

«Гонения на меня со стороны зав. кафедрой Филиппова приняли уже открытый характер, — вспоминает В. П. Капустин. — Его поддерживал от­крыто Хлебников, не окончивший даже худучилища, только худшколу. На очередной срок в конкурсе на должность старшего преподавателя кафедра проголосовала за меня единогласно, но за глаза Филиппов не рекомендовал мне переизбрание, и на совете института перевесом в два голоса меня не из­брали на новый срок. Там задавались вопросы ректором Ковалевым, не отно­сящиеся к делу <...>. Задал он мне и такой нетактичный вопрос: “Как Вы относитесь к евреям?”» [там же, с. 87].

Для восстановления справедливости автор воспоминаний апеллирует уже не только к областному руководству в лице 3-го секретаря Куйбышев­ского обкома КПСС В. В. Рябова, но и обращается напрямую в Министерство высшего и среднего специального образования СССР, после чего уже подго­товленный приказ об увольнении Капустина был отменен, и он был восста­новлен на работе.

В своих воспоминаниях, прежде всего во второй половине нарративно­го комплекса и особенно в заключительных главах В. П. Капустин значи­тельное внимание уделяет социальной несправедливости, планомерное усу­губление которой он связывает с бюрократизацией и обособлением не только партийно-советской номенклатуры, в 1960—1970-х гг. превратившейся, как иронизировал по этому поводу М. С. Восленский, а еще ранее и М. Джилас, в привилегированный, господствующий «класс управляющих» в «бесклассо­вом» коммунистическом обществе [3, с. 16—34; 6], но и общественных орга­низаций, превращающихся в узко корпоративные клиентелы, находящихся под патронажем возглавлявших или курировавших их на более высоком уровне номенклатурных работников.

«Партия, — пишет В. П. Капустин, — руководящая и направляющая сила в эпоху СССР — стала называться не “Всесоюзная коммунистическая партия большевиков”, а “Коммунистическая партия Советского Союза”. По­меняли партбилеты. Членство в партии стало давать привилегии в занятии хлебных должностей, получении различных почетных званий и т. д. Шло перерождение из рабоче-крестьянской в “интеллигентскую”, а точнее бюро­кратическую партию. В руководстве сократились выходцы из низов, неви­данными темпами разросся аппарат, процветали блат и кумовство» [12,

с.  119]. Далее автор воспоминаний делится своими впечатлениями от сопри­косновения с конкретными проявлениями этих пагубных тенденций, восхо­дящих, по его мнению, к эпохе Н. С. Хрущева, стиль правления и деструк­тивные социально-политические эксперименты которого и способствовали «контрреволюции» [там же, с. 117—119]. «Я тогда (1969 г.), — рассказывает В. П. Капустин, — был членом партийного контроля института. Цель провер­ки: те ли продукты на прилавках, что имеются на складе, их содержание и

т.  п. В ходе проверки директор не пустила в одно из помещений склада, зая­вив, что оно “особое”. Звоню в райком председателю партконтроля инвалиду войны тов. П. П. Одуту, он просит дать трубку директору, и после их разго­вора “особая” часть склада все же открылась передо мной. Вхожу — пора­жен. Изобилие всяких колбас, копченостей, в т. ч. осетрины, севрюг и т. д.

Директор уточнил: “Эти продукты-деликатесы предназначены для буфета обкомовских дач. Они только оформляются через наш магазин. Готов про­дать Вам в виде исключения”. Я, разумеется, отказался, иначе какой из меня проверяющий?» [там же, с. 123].

Трудно сказать, насколько в реальности был искренен В. П. Капустин при выражении удивления от созерцания специальных продовольственных фондов, о существовании которых знали и рядовые члены партии, советские люди, не исполнявшие функции внутрипартийных контролеров, а также — последователен и бескомпромиссен в своей принципиальности, связанной с демонстративной дистанцированностью, самодисциплиной и отказом от хотя бы однократного использования эксклюзивных возможностей, поскольку случаи, когда «герои-активисты», «разоблачители» тоже не обладали безу­пречной репутацией, шантажируя объекты воздействия «сигналом наверх», способным для них повлечь еще больший ущерб, для социально­политического бытия — не редкость. Не подвергая бездоказательному, а сле­довательно, безосновательному сомнению добросовестность В. П. Капустина при выполнении своих профессиональных, служебных, общественных обя­занностей, в то же время не считаем возможным устраниться от итоговых критических умозаключений о нем как мемуаристе.

Безусловно, одновременно достоинством и недостатком источников личного происхождения выступает их субъективность, прямая подчинен­ность индивидуальному складу мышления, мировоззрению их автора как личности, что находит отпечаток во всем, начиная от стиля, являющегося «физиономией духа» [27, с. 399], до самой рефлективно-гносеологической ткани. Однако в данном случае мы вынуждены констатировать, что, продол­жая использованную метафору, мы имеем с дело с «тканью» весьма низкого, посредственного качества, а именно — не просто субъективностью, а по­верхностным и крайне ограниченным субъективизмом. На протяжении всего повествования В. П. Капустин не предпринимает ни одной попытки опереть­ся, дополнить собственные представления о социокультурном пространстве, повседневности Среднего Поволжья документально-библиографическими материалами. Все, что автор мемуаров «не помнит» или просто не хочет спе­циально к этому возвращаться, поскольку это травмирует прочно сложив­шиеся предубеждения и дискурсивные самовнушения, выпадает из поля его зрения, словно не существует вовсе, как, например, репрессии 1930-х гг., насыщенная культурно-политическая жизнь Куйбышева как «запасной сто­лицы» в годы Великой Отечественной войны, голод 1946—1947 гг.

Позиционируя себя как ортодоксальный коммунист, непримиримо от­носящийся к «контрреволюции», которую он понимает в предельно широком смысле как олицетворение всех деструктивных изменений, наступивших вследствие деятельности «пятой колонны», начиная от «военных заговорщи­ков» конца 1930-х гг. — М. Н. Тухачевского и др., до псевдокоммунистов — карьеристов эпохи «позднего социализма», поправших «кодекс чести» строи­телей нового и самого «справедливого общества» [12, с. 135], Капустин при этом обнажает свою уязвимость в виде эксплицитных флюктуаций к «двой­ным стандартам» и в контексте коммунистической дискурсивности, демон­стрируя не совместимое с ней примиренчество к религии и «церковно- сектанской контреволюции». «Я, — не стесняясь заявляет он, — коммунист с 60-летним стажем, верую, что нужно выполнять заповеди Христа, так как они не противоречат уставу коммуниста. Вера должна быть в делах, поступках человека, а не механическом исполнении обрядов. Нужно делать людям доб­ро и бороться со злом». И далее: «Я не верю в загробную жизнь, но знаю (не сообщая при этом источник своих «знаний». — К. Ю.), что есть нечто незем­ное, что руководит жизнью на Земле» [там же, с. 142].

Тем самым, перед нами типичное для людей пограничного (между профанической интеллектуальной экзистенцией и наддискурсивной интелле- гибельной бытийностью) социально-интеллектуального статуса и уровня мышление, характеризующееся идейно-гносеологическим синкретизмом, в значительной степени выраженным в крайне энтропийном фланировании — произвольном истолковании и восприятии общественно-политической реаль­ности, соединяющимся с «метафизическим инфантилизмом».

Невозможно отрицать, что В. П. Капустин, как и многие его ровесни­ки — свидетели, очевидцы бурной и насыщенной в событийном отношении эпохи 1930—1980-х гг. в доступной им форме сумели распознать и осущест­вить верную рефлексию, восприятие рубежа 1950—1960-х гг. как опасного переломного периода — пролога, далекой «репетиции» горбачевской пере­стройки, обусловленного форсированной десталинизацией советского обще­ства, приведшей к заметным идейно-мировоззренческим и институциональ­ным трансформациями. Действительно, в 1960-е гг. проявление иррацио­нального авторитаризма [31, с. 14—15] Н. С. Хрущева стало ощутимым как для центральной и региональной партийной номенклатуры, стремившейся не только законсервировать, но и еще более упрочить свои позиции, оказать противодействие «волюнтаристическим» экспериментам в сфере государст­венного управления, так и для «рядовых» советских граждан, связывавших «его (Хрущева. — К. Ю.) личные промахи с партией в целом» [12, с. 118]. Это способствовало падению престижа партийной идентичности и в конеч­ном итоге власти как таковой, державшейся на авторитете вождистской са- кральности, «метафизическом напряжении», возвышавшихся и безжалостно пресекавших умножение бюрократических форм путем «интервенций без правил» [26, с. 8; 28, с. 9].

В то же время автор воспоминаний как конкретный носитель общест­венного сознания 1930—1980-х гг., отдаляясь в пространные рассуждения о внутренней и внешней политике сталинского СССР, намеренно или с естест­венной непринужденностью совершенно не касается вопросов и сюжетов, связанных с генезисом, механизмами политической власти компартии СССР, сущностью партийно-политического контроля. Известно, что первоосновы формально-бюрократического регулирования и внутрипартийного, номенк­латурного мониторинга, регламентации были заложены в самом начале онто­логического маршрута «советской цивилизации» — 1920-х — начале 1930-х гг. [18] — хронологическом этапе, по отношению к которому и после­дующим десятилетиям в современной научной и научно-популярной исто­риографии вновь наблюдается волна не только «идеалистического», но и агрессивного леворадикального ревизионизма, наносящего серьезный ущерб исторической памяти [30]. Представляется, что минимизировать деструктив­ный эффект от этого возможно только путем продолжения критического рас­смотрения всего корпуса исторических источников и особенно — личного происхождения, выступающих ведущими носителями псевдонаучной кон­цептуальной вариативности. Продемонстрировать подобный «антиревизио­нистский» подход мы и попытались в данной статье.

Библиографический список

  1. Астафьев В. П. Собрание сочинений : в 4 т. М. : Молодая гвардия, 1980. Т. 3. 624 с.
  2. Возилов В. В. Методологические аспекты содержания понятия «интеллигенты / интеллектуалы» // Интеллигенция и мир. 2013. № 1. С. 9—16.
  3. Восленский М. С. Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза. М. : Сов. Россия : МП Октябрь, 1991. 624 с.
  4. Голод в СССР 1929—1934 гг. / отв. ред. В. В. Кондрашин. Т. 2 : Июль 1932 — июль 1933. М. : МФД, 2012. 912 с.
  5. Горьков Ю. А. Государственный Комитет Обороны постановляет (1941—1945) : цифры, документы. М. : ОЛМА-ПРЕСС, 2002. 572 с.
  6. Джилас М. Новый класс. Анализ коммунистической системы. М. : Изд-во иностр. лит., 1958. 180 с.
  7. Ерофеев В. «Последние горчишники». 75 лет назад в Самаре вынесли приговор по делу городских молодежных банд // Волжская коммуна. Октябрь 2010. URL: http://www.vkonline.ru/content/view/30197/poslednie-gorchishniki (дата обращения:
  • 03.2018) .
  1. Жигулин А. Черные камни. М. : Книжная палата, 1989. 240 с.
  2. Захарченко А. В. Элиты и общество в годы репрессий 1937—1938 гг. : (на приме­ре Куйбышевской области) // Известия Самарского научного центра Российской академии наук. 2015. Т. 17, № 3(2). С. 407—416.
  3. Здесь тыл был фронтом (1941—1945) : сборник документов и материалов. Сама­ра : Парус, 2010. 350 с.
  4. Ильясова А.В. «История повседневности» в современной российской историо­графии // Будущее нашего прошлого : материалы научной конференции. Москва, 15—16 июня 2011 г. / отв. ред. А. П. Логунов. М., 2011. C. 159—169.
  5. Капустин В. П. Жизнь в СССР : Воспоминания и размышления. Самара, 2010. 200 с.
  6. Кухер К. Парк Горького. Культура досуга в сталинскую эпоху. 1928—1941. М. : РОССПЭН, 2012. 350 с.
  7. Лебина Н. Б. Повседневная жизнь советского города : нормы и аномалии. 1920— 1930 годы. СПб. : Летний сад, 1999. 320 с.
  8. Население России в ХХ веке : исторические очерки : в 3 т. Т. 1 : 1900—1939. М., 2000. 463 с.
  9. Настоящая жизнь «запасной столицы» : воспоминания П. Нагорного о Куйбыше­ве военных лет. URL: http://drugoigorod.ru/kuibishev_1941/ (дата обращения:
  • 04.2018) .
  1. Осокина Е. А. За фасадом «сталинского изобилия» : распределение и рынок в снабжении населения в годы индустриализации. 1927—1941. М. : РОССПЭП, 2008. 351 с.
  2. Павлова И. В. Механизм политической власти в СССР в 20—30-е годы // Вопро­сы истории. 1998. № 11—12. С. 49—67.
  3. Поляков Ю. А. Человек в повседневности (исторические аспекты) // Отечествен­ная история. 2000. № 3. C. 125—132.
  4. Порозов В. А. «Интеллигенция как класс управляющих» или о двух крайно­стях российского интеллигентоведения // Интеллигенция и мир. 2013. № 4. С. 145—153.
  5. Пушкарева Н. Л. Понимание истории повседневности в современном историче­ском исследовании : от школы анналов к российской философской школе // Вест­ник Ленинградского государственного университета им. А. С. Пушкина. 2014. Т. 4, № 1. С. 7—21.
  6. Пушкарева Н. Л. Предмет и методы изучения «истории повседневности» // Этно­графическое обозрение. 2004. № 5. С. 3—19.
  7. Репинецкий А. И. Повседневность «запасной столицы» (октябрь 1941 — август 1943) // Великая Отечественная война в судьбах народов и регионов : сборник статей / отв. ред. А. Ш. Кабирова. Казань, 2015. С. 323—331.
  8. Советский энциклопедический словарь. М. : Сов. энциклопедия, 1980. 1600 с.
  9. Трагедия советской деревни. Коллективизация и раскулачивание. 1927—1939 : документы и материалы : в 5 т. Т. 3 : Конец 1930 — 1933. М. : РОССПЭН, 2001. 1006 с.
  10. Хлевнюк О. В., Горлицкий Й. Холодный мир. Сталин и завершение сталинской диктатуры. М. : РОССПЭН, 2011. 321 с.
  11. Шопенгауэр А. Собрание сочинений : в 6 т. М. : Республика : Дмитрий Сечин, 2011. Т. 5. 527 с.
  12. Юдин К. А. Внутрипартийный контроль в СССР 1930 — начала 1940-х гг. : идей­но-институциональный облик. Иваново, 2015. 295 с.
  13. Юдин К. А. «Критический поворот» в отечественной историографии на рубе­же 1980—1990-х годов и перспективы организации исторического знания на постсоветском пространстве // На пути к гражданскому обществу. 2011. № 1—2. С. 22—29.
  14. Юдин К. А. Партийно-политический контроль в сталинском СССР и Третьем рейхе 1930-х гг. : проблемы истории и историографии // На пути к гражданскому обществу. 2015. № 4(20). С. 36—48.
  15. Юдин К. А. От сталинской диктатуры к хрущевской «модернизации» // Вопросы истории. 2016. № 12. С. 3—15.
  16. Юдин К. А., Бандурин М. А. «Интеллигенция» и «интеллектуалы» (историогра­фические, социально-философские и общетеоретические аспекты понятий) // Общественные науки и современность. 2016. № 2. С. 108—120.
  17. Юдин К. А., БандуринМ. А. Интеллигенция как социально-интеллектуальная сила : идейно-теоретическая топография. История и современность // На пути к гражданскому обществу. 2016. № 2(22). С. 56—66.
  18. Юдин К. А., Бандурин М. А. Что стало с философией или темные лабиринты по­знания // На пути к гражданскому обществу. 2012. № 1—2(5—6). С. 32—36.

 


Яндекс.Метрика
© 2015-2024 pomnirod.ru
Кольцо генеалогических сайтов