Рейтинг@Mail.ru
Уважаемый пользователь! Ваш браузер не поддерживает JavaScript.Чтобы использовать все возможности сайта, выберите другой браузер или включите JavaScript и Cookies в настройках этого браузера
Регистрация Вход
Войти в ДЕМО режиме

Скучен день до вечера, коли делать нечего.

Воспоминания о гражданской войне. Михаил Чулок.

Назад

 

Воспоминания  о  гражданской  войне

                П.Д.Чулок

                1.

  Есть в Белоруссии озеро Нарочь, в которое впадает река Нарочь, а на реке
стоит село Нарочь.В этом селе, во второй половине 1917 года размещался
дивизионный лазарет 133 пехотной дивизии,для которого на склоне  к реке
были выкопаны землянки. В конце  августа 1917го в 529 пехотный Ардатовский
полк прибыл молодой, только что окончивший университет, врач, а меня – младшего
врача полка – перевели ординатором  в дивизионный лазарет, что передвинуло
меня километров на 8 в тыл  от переднего края. В лазарете полагалось по штату
три врача: главный, старший ординатор и ординатор. Главным  врачом был пожилой,
небольшого роста человек,
которого звали Андреем Андреевичем Растворовым, а
старшим ординатором – Николай Константинович Шрейдер,оказавшийся моим земляком,
харьковцем, и окончивший наш Харьковский университет перед началом
войны. Меня перевели на  должность ординатора, так как моего предшественника,
Миртовского, отправили в один из корпусных госпиталей.
  Андрей Андреевич,недели через три после моего прибытия, уехал в отпуск и
более к нам не вернулся,так что мы со Шрейдером остались вдвоём.
 Впрочем, больных было мало, раненых и того меньше, так что работа нас не
переутомляла – даже учитывая,что Николай Константинович исполнял обязанности
главного врача.
У меня и у Шрейдера оказались общие знакомые по Харькову, мы оба были большими любителями музыки и коротали эти осенние вечера , загадывая друг другу музыкальные загадки: один начинал напевать какую-нибудь мелодию из симфонии или оперы, а
второй должен был продолжить и сказать, откуда это и кто автор.
  Это было единственное наше развлечение и отдых, ибо те 2-3  книги, которые у
нас имелись,были уже перечитаны, а связи с кем-либо вне села Нарочь у нас
практически не было.
  Дело в том, что бездорожье здесь, да и в большинстве мест в Белоруссии, где мне пришлось побывать в течение года, было почти непреодолимым. В сторону фронта через наиболее заболоченные участки была проложена дорога в лесу, которую устроили так:
рубили стоящий вблизи дороги лес и, убрав ветки, укладывали поперёк дороги ствол к стволу деревья.А по обоим краям дороги закрепляли стволы тем, что прибивали такие
же деревья. Ехать по такому настилу было так мучительно, что мы все эти участки переходили пешком. А каково было больным и раненым в санитарной двуколке, которую
тащила одна лошадь?
 В тыл же от нас была проложена “дековилька”. Так мы называли железную дорогу
системы французского инженера Дековилля, которая представляла собой следующее:
поперёк дороги или просеки укладывались брёвна длиною около 2 аршин, притаптывались,
а затем к ним прибивались узкие, тоненькие рельсы. Ширина колеи равна была примерно одному аршину или меньше. По такой “железной” дороге ходили маленькие, почти
игрушечные, паровозики, высота которых (с трубой)была меньше человеческого роста.
Эти паровозики тащили до десяти вагонеток, очень похожих на те, что вывозили в
отвал на терриконы породу в
шахтах Донбасса. Такую дорогу можно было в один день уложить или разобрать.
Эта дековилька была дорогой жизни для всей нашей 133 дивизии – да, думаю,   
и не только  для неё. Всё снабжение из тыла шло по этой дековильке на площадку,
которая располагалась за селом – примерно, в версте от лазарета.
  Нужно упомянуть ещё,что телефонной связи лазарет не имел.
Обычно – хоть и не каждый день – к нам кто-либо приезжал, из дивизии или по
дековильке.
25 октября, хоть никакой связи у нас и не было, тревоги это не вызвало; бывали
такие  дни и раньше.Но вот нет связи ни 26 го, ни в последующие дни. Мы с Николаем Константиновичем чего только не передумали, но истинное положение никому из нас
не пришло в голову.Запасов продовольствия  у нас не было; обычно мы имели продукты
и хлеб на 2-3 дня,но последний месяц нам привозили всё меньше и меньше.
Впрочем, это нас не беспокоило, ибо больных и раненых было так мало, что
всё равно нам хватало. Теперь же мы забеспокоились не на шутку: хлеб кончился,
а это в питании было самым  главным. 28го Николай Константинович распорядился
вскрыть неприкосновенный запас сухарей, а к  31му съели и эти сухари. В тот день
прибыла дековилька, мы узнали об октябрьских событиях, но толком разобраться в разноречивых рассказах не могли. Прошло ещё 2 или 3 дня, пока ме не получили
официальные сведения  – уже от имени новой, Советской власти.
  Председателем  лазаретного комитета был у нас фельдшер Абрамов. Он созвал общее собрание всех сотрудников лазарета, сообщил нам полученные сведения и предложил
выбрать главного врача. Все единогласно выбрали Шрейдера. Потом Абрамов сказал,
что дисциплинарный устав отменён, а поддержание дисциплины и порядка возлагается
на товарищеский суд. Тут же выбрали суд из 3х человек, председателем – меня.Через
некоторое время было разъяснено, что главных врачей (и вообще  врачей) нельзя
выбирать, они могут только назначаться.
   сущности, мало что изменилось в жизни лазарета в течение первых полутора месяцев Советской власти. Работы стало ещё меньше, число больных упало до десятка, раненых
не было совсем. Зато появились т.н. “проходящие офицеры” (т.е. лица с такими документами, по которым мы могли их не задерживать, а отправлять дальше в госпитали),
а то и вовсе без всяких документов.У нас они старались не задерживаться  даже на
одну ночь. Больных среди них не было, это были те, кто убегал из полков – то ли не хотели принять новые условия службы, то ли просто убегали от гнева солдат, имевших основания для сведения счётов.
В связи с этим вспоминаются некоторые факты, с которыми столкнулся ещё в марте 1917
в мою службу в полку. Вскоре после февральской революции, якобы во время перестрелки, был убит командир роты. Труп его принесли к нам в околоток, и мы, врачи, сразу
увидели, что убит он пулей в затылок. Не трудно было сообразить – убили его свои же солдаты, мстившие за его жестокость, в частности - за мордобой. Во врачебном
заключении мы обошли детали, так что в приказе было сказано: “убит во время
перестрелки”.
  В первые же дни марта исчез из полка один прапорщик – фамилии его не помню, а
звали его Владимир Николаевич. Он командовал миномётной командой, что стояла одно 
время рядом с околотком...Так как был он единственным офицером в команде, то
повадился приходить к нам в землянку врачей. Был он маленького роста, коренаст,
и имел красное, прыщавое лицо. Своё знакомство начал с просьбы дать ему какое-либо средство от прыщей, а затем вывалил нам несколько – даже не похабных, а просто
гнусных анекдотов. После нескольких  визитов (с таким же “содержанием”) наш
старший врач попросил его избавить нашу землянку от своих посещений. А однажды я, возвращаясь “домой” и проходя мимо землянок миномётчиков, увидел, как он кричал
на солдата, уже пожилого, с большой бородой, и, поднявшись на цыпочки, бил его
кулаком по лицу. Увидав меня, он грязно выругался и отослал солдата.
  И нас, врачей, не удивило, когда он исчез в первые же дни после февраля.
  Были ещё случаи, когда офицеры – легально или нелегально – покидали полк.
  Село наше, Нарочь, не находилось на большой дороге, так что мы не могли
видеть, как фронт голосовал ногами против  войны, но слышали это от проходящих
через лазарет.
  Шрейдер получил извещение, что к нам назначен главный врач, и я рискнул
попросить его об отпуске. Кто знает, как к моей просьбе отнесётся новый человек.
Николай Константинович согласился со мной, и в течение двух дней документы были оформлены. Взял с собой часть вещей, что вошли в чемодан, и выписал командировку
денщику своему, Станиславу Поздняку, с которым  мы были дружны в течение полутора
лет. По существовавшему до Октября положению (которое ещё не успели отменить)
офицер имел право брать с собой в поездку денщика. И вот, во второй половине
декабря, мы сели в дековильку –  и уехали.

                2.

  Ещё в конце гимназии начался у меня катарр верхних дыхательных путей (что совпало с первыми годами, когда начал курить), хотя, в общем, чувствовал я себя бодро.
В Харькове, в декабре-январе, погоды всегда способствовали всяким простудам, так что обострение катарра я принял вначале, как обычное дело.
  Развал фронта и переговоры в Бресте показывали всю ненужность моего возвращения на фронт,но не хотелось казаться  дезертиром. Посему, незадолго до окончания отпуска,
пошёл я  в  гарнизонную комиссию. Помещалась комиссия в здании комендатуры: большая комната нетоплена, так что к столу комиссии подошёл я в шинели солдатского образца,
без погон и фуражки.В центре стола сидел человек лет 40-45 с русой бородой “a la Henri IV”, который и обратился ко мне со словами «А у тебя что?». «Я жалуюсь на катарр
верхних дыхательных путей». «А, так вы кто, врач или фельдшер?» - изменив тон, спросил он. «Врач» - ответил я. «Разденьтесь» - сказал он и занялся бумагами. Я разделся и подрагивал от холода, когда он начал меня выслушивать. Обследовал он меня так долго,
что стало уже надоедать, когда он, наконец, снял фонендоскоп и, бросив «Одевайтесь», стал что-то писать. Когда я оделся, он сказал мне: «Пойдёте в госпиталь на испытание». «Но по поводу чего?» - удивился я. «А там видно будет», - сказал он, подавая мне
бумагу, и занялся следующим посетителем. Через несколько лет мне пришлось работать с этим врачом. Это был Афанасьев Сергей Фёдорович, ставший позже руководителем
Харьковской городской санитарной организации, а ещё позже построивший в Харькове современную дезинфекционную станцию и ставший её директором.
  На следующий день я пришёл в госпиталь,  но в приёмной мне ответили, что запишут
в очередь, так как мест для испытуемых нет. Однако после некоторых переговоров я был направлен к врачу, который оказался  знакомым товарищем на 3-4 выпуска старше меня.
С ним я договорился, что меня примут, но после обеда я буду уходить домой, а утром
снова возвращаться в госпиталь. Прочитав направление, он начал меня так долго  выслушивать и выстукивать, что я высказал своё удивление: стоит ли из-за обострения катарра носоглотки тратить столько времени на больного? Он ничего не сказал и тут же велел взять у меня мокроту на анализ.
  На следующий день он пригласил ещё одного,пожилого, врача, и они вместе снова меня обследовали, и довели до того, что я пожаловался на усталость. Потом они в моём присутствии стали обсуждать состояние больного, и старший товарищ подытожил: «Мы, повидимому, согласимся, что у больного правосторонний верхушечный процесс, осложнённый обострением катарра верхних дыхательных путей». «Туберкулёз?» - спросил я, подавленый услышанным. «Видите ли, коллега, коховские палочки  в мокроте не обнаружены. Но какую иную этимологию вы могли бы допустить?» Никакого другого названия я  не мог допустить
и ушёл из госпиталя в далеко не добром состоянии духа. На врачебной комиссии я был уволен из армии по поводу заболевания лёгких.,”повидимому, туберкулёзного
происхождения”.Однако мои личные переживания отошли скоро на задний план, вытесненные развернувшимися событиями. К тому же, наступившая весна помогла мне избавиться от
кашля и насморка.
  Договор, заключённый Центральной Радой с Германией, отдавал, по существу, Украину немцам.
В Харькове была сделана попытка отделить от Украины восточные губернии и поставить немецкое командование  в затруднительное положение с их продвижением на  восток.
  Была провозглашена Донецко-Криворожская республика со столицей в Харькове. Немецкое командование, однако, игнорировало провозглашение «Донкривбасса» и двинуло свои войска  на Харьков и Донбасс.Малочисленные, недостаточно вооружённые и плохо руководимые
отряды Красной Армии, понятно, не могли остановить кадровую немецкую армию. Утром
одного мартовского дня, после перестрелки, наши  части оставили город, а немцы входили
в Харьков со стороны Холодной горы. Днём я не утерпел и вышел по Театральному переулку на Куликовскую улицу. Гнетущее чувство охватило меня.
  Нужно сознаться, мои политические взгляды были не только наивными, но и путанными.
С детства испытав, что значит быть в Российской империи евреем, я в 1905-1906 годах  принял как единственную и величайшую цель призыв «долой самодержавие».
 Я плохо разбирался – и тогда, и позже – в программах политических  партий. Для меня
все партии делились не те, что за революцию, и те, что против. В первые месяцы после февраля мне импонировала фигура Керенского, министра  юстиции  в правительстве Львова-Милюкова. Но когда он стал главой правительства, его напыщенное многословие,
не подкрепляемое действиями, меня сильно разочаровало, и я стал обращать больше
внимания на Чхеидзе и Плеханова. Последний, кстати, был мне особенно привлекателен,
ибо ещё в 1906 в руки мне попали два выпуска его «Дневника социал - демократа».
Правда,  я ничего не понял тогда, но сохранил (вероятно, со слов других) представление
о нём, как о «настоящем» и «большом» революционере.
 В мае-июне 1917 го мне казалось единственно правильным объединение всех революционных партий вокруг Плеханова-Чхеидзе, включая и Ленина, и Чернова, и Керенского и прочих,
чьи имена появлялись в  газетах. После исчезновения  из жизни страны всех
черносотенных организаций я полагал, что главным  врагом революции является империя Вильгельма Второго. Поэтому заключение Брестского (или как тогда говорили –
«похабного») мира считал большой ошибкой. И когда я смотрел, как немецкие солдаты
шагают по моему родному городу, у меня было состояние, как будто я находился на похоронах  чего-то  великого и близкого.
  Мне, как и многим, с которыми я повседневно сталкивался, плохо было известно экономическое состояние страны, и отсюда вытекало ошибочное представление, что Россия может продолжать войну.Сейчас, конечно, удивляюсь своей наивности в 1917ом – ведь сам
же видел, что солдаты не хотят воевать. Однако вывод из всего этого делал явно
неверный: если, мол, в России будет создано единое правительство революционных партий
– солдаты поймут всё и будут воевать в защиту революции не за страх, а  за совесть.
  Внешне, после прихода немцев, жизнь в Харькове как-будто наладилась, но то и дело приходилось слышать об арестах или расстрелах., а здание Дворянского Собрания, где помещалась германская комендатура, я старался обходить подальше.
  Однажды, в хороший воскресный день вся семья наша вышла погулять на Сумскую.
Навстречу шла  группа военных без погон (как и я сам), среди которых я узнал генерал-майора  Ага Усубова.
  Чтоб пояснить последующее, нужно вернуться на год назад, к лету 1917го, когда я был младшим врачом 529 пехотного Ардатовского полка. Ещё в начале марта того же года наша команда выбрала меня  председателем ротного комитета (по-нынешнему – околотка), а
также членом полкового комитета.. Вследствие этого оказался я  в центре всех событий, происходивших в полку. Я перезнакомился со многими товарищами, о которых ранее ничего
не знал. В числе прочих были там вольноопределяющийся Гуревич и рядовой Хайкин. Последний оказался большевиком, но заметного влияния на солдат не имел – мне, во
всяком случае, так казалось. А в апреле, во главе роты пополнения, прибыл к нам прапорщик Комовников, и с его прибытием появилась в полку и большевистская организация. Солдаты слушали его внимательно – во всяком случае, внимательнее, чем меня.
Но активнее и эмоциональнее других стал выступать Хайкин.Это было очень важно, так как он – рядовой солдат, проведший почти всю войну в окопах – призывал к миру «без
аннексий и контрибуций», в словах и формулах, более понятных солдатам, чем мои или  других   членов  комитета, призывавших к войне «до победного конца».
  В это время в дивизию прибыл полковник Ага Усубов  (родом из бакинских “князьков”)
на должность бригадного начальника, по нынешнему – заместителя командира дивизии.
А уже в начале июня он был произведён в генерал-майоры и назначен командиром дивизии.
С самого начала своего появления  в дивизии он повёл себя совсем не так, как бывшие
до него командиры. Он разъезжал по полкам, собирал офицеров и вёл активную антибольшевистскую и контрреволюционную пропаганду. Последнее мне стало ясно позднее. Однажды он, ещё полковник, после смотра полка в дивизионном  резерве, вызвал меня к
себе и начал разговор, примерно, такого содержания: “Что ж это вы, доктор, ничего не делаете, чтобы  пресечь преступную деятельность ваших единоверцев?” Я сказал, что отвечать могу за свою деятельность, а не за людей, которых я, в сущности, не знаю.
Он же настаивал, что я как еврей не могу оставаться в стороне от деятельности других евреев в полку, и что он предлагает мне воздействовать на, как он говорил, своих “единоверцев” в целях прекращения большевистской пропаганды. Второй раз он вызвал меня, уже будучи генералом и  командиром дивизии. Содержание этого, второго, разговора было тем же, но по форме более резким; и при этом он добавил, что я обязан буду отвечать
за то, что творится в полку – если не сейчас, то когда-нибудь позже.
  И вот, уже при немцах, в Харькове, встречаю я его на Сумской улице. Я нёс на руках свою дочь и поэтому повернул голову в его сторону. Он ответил чуть заметным поклоном головы, а, когда мы  разминулись, я  вдруг услышал: “Господин доктор Чулок, пожалуйте
ко мне”. Я передал ребёнка жене  и, стараясь быть  спокойным, сказал ей: “Это мой
бывший генерал”; затем повернулся и через пару шагов оказался перед  Ага Усубовым, который остановился, ожидая меня, в то время как его спутники отошли и ждали  в отдалении. “Ну, господин большевик, довольны теперь, что немцы в Харькове? Добились своего?”
 -  “Ваше превосходительство, я всегда стремился к нашей победе над немцами и большевиком не был”.
-  “Тогда  зачем же вы разлагали полк?Почему не обуздали своих единоверцев? У меня
есть все основания  отправить вас в германскую комендатуру”.
 -  “Ваше превосходительство, в полку я стремился к повышению его боеспособности, а
не к его разложению”.
 -  “Кто это с вами?” – переменил он вдруг тему.
-  “Родители, сестра, жена, дочь”.
 -“Повидимому, уважаемые люди, а вы так недостойно себя вели. Мне жаль ваших родителей, и только ради них я отпускаю вас, можете идти”. Он круто повернулся и пошёл догонять своих спутников.
  Каково было у меня на душе во время этого разговора – предоставляю судить читателю.
Я глубоко вздохнул  и медленно пошёл к родным, которые остановились и с тревогой смотрели на нас.
-  “Кто это? О чём он говорил с тобой? Что ему от тебя нужно?” – Такими вопросами забросали меня родители и жена.Я кое как отговорился. Не мог же я им сказать,что по случайному капризу бывшего генерала остался жив, хотя столь же вероятно мог быть расстрелян в германской  комендатуре, откуда обвинённый  в большевизме обычно живым
не  выходил.
 Ещё в конце марта пошёл я  в госпитальную хирургическую клинику Женского мединститута  к профессору Ивану Васильевичу Кудинцеву с тем, чтобы поработать – вернее, поучиться –
в клинике.  Он разрешил мне  быть врачом-экстерном, т.е. без оплаты и определённых обязанностей.Это значило, надо аккуратно посещать клинику и делать только то,что
поручит его ближайший помощник Анатолий Андреевич Чугаев. Таких врачей-экстернов было
на кафедре  хирургии несколько. Руководил нами и учил А.А.Чугаев, о котором  я
сохранил самые лучшие воспоминания.
  Революция в Германии в ноябре 1918 го повлекла за собой, кроме всего прочего, и уход немцев, который  затянулся аж до декабря, когда власть в Харькове захватил петлюровский атаман Болбочан..Впрочем, тоже ненадолго – уже к рождеству Советская власть а Харькове была восстановлена.

                3.

  Под Новый год я получил предписание явиться во врачебную комиссию для освидетельствования.
13 января (уже по новому стилю) был я  в комиссии и ушёл оттуда, имея на руках “Свидетельство о болезни №125”,из коего следовало,что из-за “рубцового сморщивания верхней доли правого лёгкого и хронического воспаления нижней доли того же лёгкого и его плевры” такой-то “подлежит несению службы при обстановке мирного времени”. А на следующий день я уже получил назначение ординатором Харьковского эвакуационного пункта.
  В самом начале война в Харькове, самом крупном после Москвы железнодорожном узле, был открыт эвакуационный пункт, один из важнейших в стране. Около трёх лет шло строительство нового здания Управления Южных железных дорог, и к августу 1914 го здание было, в основном, закончено. Как только  началась война, половину этого здания – от вокзала, включая главный вход – отвели под эвакуационный пункт, который просуществовал около 8 лет.
  В течение всей гражданской войны и Красной, и разным Белым армиям приходилось воевать на два фронта: с оружием в руках против армии противника, и почти без всякого оружия – с вошью, разносчиком, главным образом, сыпного тифа. Значение этого, второго, фронта многими недооценивалось, а между тем полки теряли от сыпного тифа не меньше людей, чем от боевых операций.Правильную оценку сыпно-тифозному фронту дал Ленин:“Или вошь победит социализм, или  социализм победит вошь”.
   Вшивостью русская армия была заражена  во время первой мировой. Будучи полковым врачом, я ежедневно вёл амбулаторный приём, и ежедневно повторялось следующее: после приёма заходил я  в прихожую нашей врачебной землянки, осторожно снимал гимнастёрку и рубаху и тщательно просматривал их, особенно на швах, давил вшей и только после этого заходил в землянку.И всё это при том, что принимал я больных солдат в халате,туго завязанном на шее и кистях  рук.Рубахи солдат были все  заражены вшами.
  В сущности, никакой борьбы со вшивостью в царской армии не велось. В 529 Ардатовском полку была передвижная камера для борьбы со вшами “Гелиос”, но если бы даже она работала круглые сутки, вряд ли это дало бы ощутимый результат.
  Однако, ни сыпного, ни возвратного тифа у нас в армии не было, что объяснялось отсутствием  возбудителя этих болезней, а последний не заносился в армию из-за незначительного контакта  с населением. Когда же завшивленная армия всей своей массой двинулась вглубь страны и разнесла вшивость по всей её территории, возбудители этих инфекций, особенно сыпного тифа, в эпидемических очагах вызвали резкое повышение заболеваемости. Начавшаяся же вслед за развалом фронта гражданская война привела  к непрерывному передвижению по стране огромных масс людей, при этом в условиях  значительного снижения  личной гигиены..Всё это и вызвало распространение вшивости в массштабах, до сего времени невиданных, а отсюда и невиданное доселе распространение сыпного тифа – как в армии, так и среди населения.
  Дополнительным фактором  в  распространении вшивости и сыпняка стала спекуляция, наиболее опасной формой которой явилось мешочничество.
  Когда шёл я на эвакопункт, то не представлял ещё себе действительной обстановки и думал, что сумею получить назначение в перевязочную или даже в операционную, если таковая окажется. Оказалось, что перевязочная обслуживалась двумя врачами, которые не были перегружены – число раненых составляло тогда ничтожную величину, сравнительно с больными.
  Не знаю точно, но смею думать, что раненые не составляли и одного процента от всех поступающих.
Вначале все считались нами больными сыпняком, и только позже старались мы выделить из их числа больных возвратным или брюшным тифом, что делалось не всегда убедительно и не проверялось  лабораторными исследованиями.
  Начальником эвакопункта был сугубо гражданский врач Быстрицкий, который, как мне помнится, был энергичным организатором, на службу приходил в чёрном  сюртучном  костюме. Помощником его по лечебной части был Евгений Борисочич Грейденберг, сын известного  в Харькове невропатолога, до войны работавший ассистентом  в  хирургической клинике профессора Орлова. Он сразу же дал мне понять, что у всех врачей здесь одна задача: насколько можно быстрее поставить диагноз и подготовить больных к распределению по госпиталям.
  Все прибывающие больные попадали в приёмную часть, которая занимала весь нижний этаж торцовой части здания. Поступающие здесь осматривались, распределялись по палатам (или, как принято было говорить, “по этажам”) и, после некоторой санитарной обработки, переодевались. Волосистые участки тела обрабатывались смоченной керосином ( или другим раствором) марлей. Бельё снималось с прибывших, увязывалось и отправлялось в дезкамеры, но при этом, да и по ходу приёма, часть вшей падала на пол и на нары. После отправки прибывшей партии санитары вениками сметали с нар и с пола  вшей и собирали их в вёдра. Обычно, после приёма одной партии в 100 - 200 человек, собиралось до   двух  вёдер вшей.
  Мне в первый же день дали палаты, где было около 100 больных. Я был поражён этим и никак не мог себе представить, как это можно за день осмотреть такое количество больных. Но, когда вечером  вошёл в ординаторскую, Грейденберг сделал мне не то, чтобы замечание, но сказал, что нужно приспособиться и не задерживать отправку больных  в госпитали.
И вскоре я “приспособился” с помощью более опытных товарищей.
  Сейчас уже трудно вспомнить, сколько больных бывало у нас на эвакоприёмнике, но тысячи 2-3, если не больше. Ординаторов было в первые дни моей работы человек 20 – не считая тех, кто  сам  лежал в сыпняке. Ко времени моего прихода, т.е. менее, чем за месяц, уже были две смерти среди врачей. А к концу марта  число умерших от сыпняка врачей достигло шести.Список же врачкй вдвое превышал их наличие, остальные лежали больные. Ещё больше была заболеваемость сыпняком среди фельдшеров и сестёр. Не помню чисел, но тогда мне и моим товарищам ситуация казалась катастрофической.
  В 1918  году начал выходить медицинский журнал “Врачебное дело”, в котором, начиная, по-моему, с 1920, печатали сведения об умерших врачах. Сведения эти были весьма неполны и касались исключительно города Харькова. Но и эти ограниченные данные выглядят потрясающими, если вдуматься. Врачи то и дело  выбывали, и бывали дни, когда на одного врача приходилось свыше 200 больных. Самым тяжёлым считалось работать в приёмном отделении. Вскоре после моего прихода на работу мы все решили, что в приёмном отделении работать будем все по очереди, по неделе каждый. Случилось так, что, когда на врача пришлось свыше 200 больных, сменить дежурившего в приёмном отделении  Харитонова было просто некому, и он продежурил там ещё почти неделю. Грейденберг собрал нас после обхода и упрекнул, что не сменили Харитонова. И тогда встал один врач (не помню фамилии) и сказал, примерно, следующее:
-“Легче всего заразиться сыпняком  в приёмном.Зачем же тогда подвергать опасности всех? Харитонов  уже наверняка заражен, но не заболел. Когда же заболеет, в приёмное пойдёт другой”. Какое-то время все молчали, но затем предложение отвергли.
  В последней декаде марта из врачей, прибывши после Нового года, неболевших сыпняком осталось двое – я и Семеняк. На нас смотрели, как на феномен – вот, мол, пример, что, возможно, существует некий врождённый иммунитет. Однако, иммунитета не было. В один из последних дней марта, после обхода, я  почувствовал лёгкое недомогание. Грейденберг, которому я сказал об этом, велел тут же привести в порядок списки больных. Вечером того же дня  температура у меня повысилась, и на следующий день в диагнозе  не было никакого сомнения.
  Когда я уже выздоравливал, мне передали, что Семеняк заболел через несколько дней после меня, а через неделю умер. Для больных  сотрудников у нас были выделены специальные палаты, где наши товарищи оставались до выздоровления.
  Моя жена, тоже врач, решила оставить меня дома. Болел я долго и тяжело. Время как бы исчезло для меня, большей частью был я без сознания, но отдельные возвраты,полуосознаваемые, ярко сохранились в памяти. Многократно повторялась следующая картина: поверхность огромного шара, покрытая ярко-жёлтым песком. Сверху светит и жжёт горячее солнце, а на песке лежу я. Песок жжёт снизу, солнце сверху, во рту шершаво и горячо. В сознании возникает: “Ведь это Сахара, а в рот попал горячий и жёсткий песок”. Я пытаюсь подняться, это причиняет боль, падаю на песок, ворочаюсь, и от этого кожа болит ещё больше. Потом всё исчезает, а через некоторое время снова повторяется.
  Помню, жена и медсестра меняют подо мной простыню, это причиняет острую боль, и я  говорю:
 -“Две дуры не могут перестелить простыню больному. И чему вас только учили?”.
  После кризиса проспал я часов 12, и ко мне снова вернулась радость жизни. Два месяца длились болезнь и выздоровление, пока я, опираясь на палку и на руку жены, сумел выйти на улицу. А когда начал ходить с палкой самостоятельно, меня направили в окружную военно-врачебную комиссию, где предоставили полуторамесячный отпуск. Однако, 26 мая 1919 го начальник Харьковского Военно-Санитарного управления Богородицкий утвердил один месяц. Выздоровление, в общем, шло бы хорошо, если бы не ноги. В середине июня я всё ещё не мог ходить без палки., да и то медленно.
 

                4.

  Весной 1919 го хорошо подготовленная и оснащённая  Деникинская армия двинулась из области Войска Донского на север. К этому времени там были сформированы две армии: Добровольческая, которой  командовал генерал Май-Маевский, и Донская, казачья, которой командовал генерал Сидорин. Сам же Деникин именовался Верховным Главнокомандующим вооружённых сил юга России. Насколько мне помнится, донские казаки отказались выходить за пределы своей Донской области, и наступление на Донбасс, а далее на Харьков и Москву, вела армия Май-Маевского. Наступление было  столь стремительным, что уже в середине июня деникинские полки входили в Харьков.
  Фамилию Деникина я  знал ещё до революции, так как какое-то время он командовал Западным  фронтом. Что собой представляет Деникин и его правительство теперь, во время гражданской войны, я не знал, к оценкам советских харьковских газет относился скептически. Видно, не мог отказаться ещё от формулы т.н. “золотой середины” (теперь это называется “соглашательством”) и надеялся, что, возможно, при Деникине будет осуществлена идея союза революционных сил – от Чернова до Плеханова. Потребовалось несколько дней – не более недели - чтобы мои маниловские мечтания бесследно исчезли.
  Сразу же после занятия Харькова деникинская контрразведка обосновалась на улице Благовещенской, в доме №4 или 6, в гостинице “Палас”,открытой незадолго перед войной.
Аресты начались с первого же дня. Через несколько дней после занятия города к нам в квартиру явилось  трое офицеров контрразведки, которые арестовали мужа моей сестры.
В начале войны он переехал из Риги в Харьков и поступил в Университет. С началом революции примкнул к меньшевикам и стал работать сначала в губернском совете профсоюзов, а в начале 1919 го - в Государственном банке, переименованном в Народный банк.
  Харьков издавно был одним из крупнейших торговых центров империи, а также местом, где находилось всё руководство промышленностью Донбасса. Естественно, в городе было сосредоточено большое количество банков. Частные коммерческие банки не были сторонниками антисемитизма, так что некоторое количество евреев было почти во всех харьковских банках, а в отделении  С-Петербургского международного коммерческого даже директором
был еврей Вургафт.Исключением являлся Волжско-Камский коммерческий банк, куда евреев не принимали, а также подчинённые  государству банки, такие, как Дворянский или Крестьянский Поземельный.
  В Государственный бавк, как и во все государственные органы управления, доступ евреям был закрыт по "закону". И вот в этом-то Госбанке, после октября, появились сотрудники-евреи. Как стало ясно позднее, под флагом борьбы с большевиками некоторые офицеры деникинской контрразведки арестовывали людей, хоть и не большевиков, но у которых (или у их родственников) были или могли быть деньги.
  Через одну дальнюю родственницу мне удалось познакомиться с присяжным поверенным Николаенко.
Среди известных присяжных поверенных его фамилии, правда, не было; сразу после февраля был он уже начальником городской милиции, а при Советской власти, повидимому, скрывался. Когда рассказал ему о муже моей сестры, он ответил примерно следующее: - "Я постараюсь помочь вам, но я  должен быть уверен, что не помогаю большевику. Ведь большевики искали меня и, если бы нашли, наверняка расстреляли бы".
  Очевидно, я сумел убедить его, что шурин мой не большевик, потому что при второй встрече он сказал, сколько будет стоить освобождение и когда я должен принести деньги. Не помню, конечно, суммы, которую наша семья уплатила за жизнь моего шурина; она была и не малой, и не чрезмерной.
Просидел он в контрразведке более двух недель, и уже после возвращения рассказал, что за деньги освобождали людей, которых он знал как безусловных большевиков. В то же время на расстрел уводили людей, которые ни идейно, ни формально большевиками не были, но за которых нельзя было получить ни копейки.
  В пассаже, помимо линий с магазинами, был почти тёмный корридор, освещавшийся с торца одним окном. В этом корридоре небольшой склад часовой фурнитуры имел некто Курицкий. Однажды два офицера остановили его в корридоре и, угрожая револьверами, сказали: "А ну-ка отдавай деньги, жидовская морда, иначе тебе отсюда не уйти". Немногие, бывшие в корридоре, не рискнули прийти Курицкому на помощь, а он, будучи сердечным больным, упал и умер.
  Через 2-3 дня после прихода деникинцев на Николаевской площади появился огромный фанерный щит, высотой метров 10, на котором была кремлёвская башня, а обвивал её огромный красный змей - Троцкий, которому были приданы явно еврейские и  уродливые черты. Из госучреждений все евреи были уволены в первые же дни после прихода деникинцев. В то же время  в газетах был напечатан приказ воинского начальника о явке всех военнообязанных для взятия на учёт.Встретив как-то на улице своего старого товарища-врача, я рассказал ему, что на этих днях, вероятно, выйду на работу. "Ни за что не приходите, не нужно этого. Ведь всех евреев у нас уволили. Если придёте, нарвётесь на оскорбления".После этого пошёл я  в клинику Кудинцева, где меня снова допустили к работе экстерном.
               

                5.

  Однажды, задумавшись, шёл я домой и чуть не столкнулся лицом к лицу с офицером. Я хотел было уступить дорогу, ведь это было небезопасно, но он схватил меня за плечи: - "Павка, ты?" Я взглянул и узнал своего одноклассника по гимназии Митьку Белых. Но тут нужно вернуться к зиме 1910-1911го. Мы были в 8ом, последнем классе гимназии. Предстоял экзамен по латыни, а мне для поступления  в университет нужна была только золотая медаль (серебряная не гарантировала), т.е.пятёрка по латыни, как одному из трёх "главных" предметов (остальные - русский и математика). Но по латыни пятёрка не светила мне никак. Преподавал её нам Иван Мартынович Межлаук, с именем которого связано было множество трагических преданий, идущих  ещё с его молодости. В них говорилось о жестокости и бессердечии Ивана Мартыновича, доводившего учеников до самоубийства. В мои годы был он,правда, уже немолод, имел чин коллежского советника, и под влиянием событий последних десятилетий значительно смягчился. Хотя  всё же оставался сух и неприветлив с учениками, а по своему предмету требователен и непреклонен. Получить у него пятёрку было делом редчайшим. У нас в классе (человек 40) пять по латыни имел только Володя Кушталов - сын нашего попа. Я же, считавшийся  вторым, с трудом имел четвёрку. Кушталову, правда, плохо давалась математика, но ему-то для университета медаль была не нужна.
  И вот однажды, будучи от всего этого в угнетённом  настроении, разговорился  я  с двумя одноклассниками - Митькой Белых и Колькой Машуковым. И тут кто-то из них сказал: "Да ты совсем так скиснешь, тебе нужно подбодриться. Хочешь, пойдём  выпьем  немного?" В общем, я не собирался записываться в общество трезвости (было такое в Харькове), а тут под  настроение...Вечером мы встретились на углу Московской и Слесарного переулка, где в угольном доме находился один из многочисленных в те годы кавказских  винных погребов. Это был действительно погреб, совершенно лишённый дневного света. Ребята знали уже второй, служебный ход в погреб, так как в гимназической форме нас не должны были пускать в подобные заведения. Да и вообще, нам - гимназистам - было запрещено посещать любые публичные заведения  без разрешения начальства, в том числе и театры. Это последнее, впрочем, начиная с 1906 года почти что не соблюдалось.
  Нас провели по полутёмному корридору, и мы попали в отдельный "кабинет". Погреб был разделён фанерными перегородками на маленькие клетушки, где помещался небольшой стол и 4 стула;  вместо дверей были драпри, а на стене прибита вешалка. Повернуться  в таком "кабинете" было невозможно, только сидеть. Через перегородки при желании можно было слышать всё, что говорилось в соседних "кабинетах".
  Просидели мы там часа два, выпили по полбутылки кахетинского (так оно, во всяком случае, называлось) и навеселе разошлись по домам. В течение ближайших месяцев мы побывали в этом погребке ещё раза три. После гимназии я  как-то встретил Митьку в студенческой фуражке, а потом потерял из виду. А с Николаем Машуковым виделся уже в начале войны. Он был с погонами подпоручика. Рассказывал, что после гимназии поступил в военное училище,недавно окончил и теперь служит в полку. На погонах его я заметил маленькие короны и вензель - Николай объяснил, что шефом полка является кто-то из царской семьи ( какой-то великий князь).
  И вот теперь передо мной стоял Митька Белых - деникинский офицер.
Разговор был, примерно, таким: -  "А, Митька, это ты? Здорово!" - "Ну, что делаешь, почему не в  армии?" - "Делаю то, что положено, лечу больных, а в армии...сам понимаешь". - "Да, понимаю", смущённо сказал Белых. - "А я очень доволен, что ты не у этой красной сволочи. Подожди, вот возьмём Москву, тогда всё  устроится, не горюй". Я промолчал, а он заговорил снова: - "А как тебе нравится Машуков? Вот сволочь. Попадётся мне в руки - я из него бифштекс сделаю" - возбуждённо сказал Белых. - "А что с ним такое?" - спросил я, хоть и понял сразу, в чём дело. Ещё в мае, когда начал только ходить после болезни, видел я на стене объявление городского военкома, на котором после подписи было напечатано: "Инспектор артиллерии Машуков". - "Да ведь он продался большевикам, понимаешь – стал инспектором артиллерии".
 - "Вот как? Никогда бы не поверил, это на него не похоже". Я сослался, что ждёт жена, и распрощался  с ним. Пожимая мне руку, он сказал: -"Надеюсь, ещё встретимся". Больше мы не встречались.


                6.

  Однажды под вечер шёл я по Николаевской площади мимо СПБ Международного коммерческого банка, рядом с которым находилась гостиница "Метрополь", полностью занятая офицерами штаба Май-Маевского. В этот момент два офицера стали поперёк тротуара и предложили всем проходящим перейти на другую сторону или подождать. Тротуар у гостиницы опустел, и мы увидели, как из стоящего автомобиля два офицера выволакивали, еле удерживая подмышки, большое грузное тело. Тот, кого они с таким трудом поддерживали, был мертвецки пъян и еле двигал ногами, а голова его моталась.     Узнали его сразу - это был командующий Добровольческой армией генерал Май-Маевский.
  Когда офицеры втиснули в дверь гостиницы тело своего командующего, и автомобиль уехал, нам было разрешено идти своей дорогой. Май-Маевский не был оригинален: пъянство офицеров Добровольной армии в Харькове, ставшим к тому времени тылом, было, пожалуй, главным, чем они проявляли себя  в  общественных местах. Все заведения, где подавались водка и вино, бывали переполнены офицерами; но главным притоном стал кавказский винный погреб  "Звезда Востока", находившийся  в подвалах  дома  №6 по Сумской улице. Штатские вообще избегали спускаться туда. По вечерам оттуда доносились приглушённые глубиной крики, пъяные песни, иногда женский визг, а, бывало, и выстрелы. Помню такие строчки из популярной тогда офицерской песни:
               
                ты нам даришь любовь -
                давай-ка  деньги, давай-ка  деньги -
                а не то мы пустим  кровь.
 
Вспоминается, в связи с этим, книга Шульгина, где, описывая своё бегство с белым отрядом, говорит он об их отношении к населению: "Взвейтесь, соколы, ворами".
  Конечпо, не все офицеры были пьяницами и грабителями, но...С первых же дней своего пребывания в Харькове командование объявило о мобилизации всех офицеров царской армии. Таким образом  к деникинцам попало немало прапорщиков, ни в коей мере не желавших этого и не сочувствовавших белогвардейцам. В их число попали и некоторые мои товарищи, погибшие не столько в боях, сколько  от сыпняка.

                7.

  В октябре, когда Красная Армия начала теснить деникинцев, и отступление их стало похожим на бегство, в газете "Южный край" появилось объявление воинского начальника о явке для призыва в армию всех врачей, состоящих на учёте. После текста приказа следовал длинный список фамилий, начиная с первых букв алфавита. В последующие дни список был продолжен до конца, но на букву    "Ч" моей фамилии не было.Зато на букву "Г" был Гулок П.Д. Было ясно, что какой-то писарь неверно прочитал (или написал). В семье решили, что я не явлюсь, а в качестве оправдания сохранили газету со списками.
  Конец октября и половина ноября были очень беспокойными. То и дело приходилось слышать об отъезде то одной, то другой семьи именитых граждан города. Паники ещё не было, но слухи ходили самые невероятные. Под их влиянием стали уезжать даже те, кто не имел ничего против Советской власти, и те, против которых у Советской власти также не было причин для преследования.
 Фронт стремительно приближался к Харькову, и тогда под влиянием паники,охватившей деникинских офицеров, начались повальные обыски квартир в поисках мужчин призывного возраста.В один далеко не прекрасный вечер пришли и в наш дом. У парадного был
поставлен часовой, а офицер с солдатом стали обходить квартиры. В нашей семье призывного возраста было двое - я и мой кузен. Сестра с мужем ещё летом выехали из Харькова. Кузен с детства страдал непоправимым  дефектом  глаз - неправильным изгибом роговицы, что делало его непригодным к военной службе при всех призывах. Теперь, однако, ни в чём нельзя было быть уверенными, и, когда у входа появились деникинцы, я свёл его по чёрному ходу в погреб, посадил в глубине  и  заложил дровами. Когда постучали в нашу дверь, я открыл, пригласил офицера  в комнаты. Но он оказался нормальным человеком, весьма смущённым возложенным на него поручением.Я объяснил, что как еврей был уволен из армии, показал газету с перечнем призывавшихся. Он, не предъявляя мне никаких претензий, обошёл все комнаты и удалился с улыбкой человека, стыдящегося своих  действий.
  В последние дни нахождения деникинцев в Харькове мы из квартиры не выходили. Жильцы дома собрались и решили с наступлением темноты запирать входную дверь и дежурить внутри подъезда. Так продолжалось две или три ночи. Помнится, деникинцы ушли из Харькова в ночь на 13 ноября 1919.  В последнюю ночь дежурный разбудил нескольких мужчин, в том числе и меня. За дверью метался  какой-то человек в военной форме и что-то говорил. С трудом удалось разобрать, что он просил впустить его - он отстал от части и боялся, что на улице будет обязательно убит. Но все решили не впускать его, а посоветовали до утра спрятаться  в  подворотне. Я пошёл спать, но чувство стыда угнетало, словно я совершил трусливый и недостойный поступок.

                8.

  Если не ошибаюсь, что Красная Армия вошла в Харьков 13го ноября, то в город я вышел 15го и отправился к городской управе, рассчитывая найти там представителей Советской власти.Но никто из бывших там  не знал ничего толком, мне только сказали, что ревком то ли уже образован, то ли скоро будет. Однако, когда упомянул, что я врач, меня послали на третий этаж - вроде, есть там какая-то врачебная комиссия. Действительно, открыв одну из дверей, я увидел за столом, покрытым зелёным сукном, несколько человек, в центре которых сидел председатель профсоюза врачей, довольно известный терапевт Исаак Ильич Файншмидт.Позже он организовал кафедру туберкулёза и  возглавил её.Рядом с ним узнал я ещё одного, молодого врача Соловьёва, подошёл к столу и стал рассказывать об эвакопункте...Но председатель прервал меня и сказал, что если я хочу работы, то тогда "садитесь, поговорим". Расспросил, когда я окончил, кем  работал.Затем председатель сказал: - "Так вот, товарищ, вам предлагается принять заведывание инфекционным  изолятором". Я замялся и сказал, что никогда ещё ничем не заведывал, на что последовало: -"Но у вас есть опыт военной службы. Соглашайтесь и получайте назначение". И я дал согласие, и получил назначение, но только потом узнал, что изолятор находится  в  Воронежских казармах. Прямо из городской управы и пошёл туда, так как конка по Московской  улице уже давно не ходила (да и вообще в городе).
  В Харькове тогда стояла 31ая пехотная дивизия в составе  полков: 121 Пензенского, 122 Тамбовского, 123 Козловского и 124 Воронежского. Казармы Воронежского полка находились на Старо-Московской улице - там, где она открывается на Конную площадь с базаром. Ворота казарм были настежь открыты, главное  3х - этажное здание, выходившее на улицу, стояло с выбитыми окнами. У ворот бродило  несколько  человек в  потрёпанной  военной одежде.
  Я зашёл во двор и спросил, как пройти в канцелярию изолятора, но люди, к  которым я обратился, глядели на меня и друг на друга с недоумением. Через несколько минут я  понял следующее: деникинское командование отправляло в Воронежские казармы больных сыпняком, и вот уже дней пять, как больные оказались брошенными на произвол судьбы. Со мной говорили  выздоравливающие, которые кое-как кормились, выпрашивая продукты на базаре. В первый момент я опешил - здесь никакого изолятора не было, и вообще - ничего не было, кроме больных  людей и меня. После нескольких секунд раздумья я как-то повзрослел сразу. И вдруг понял, что отвечаю за всех этих людей. А затем всё пошло как-то само собой, но вполне логично. Я вынул записную книжку, карандаш и предложил стоящим предо мной стать сотрудниками будущего  изолятора. Когда почти все, ходившие по двору, записались - их было человек 15 - я спросил, нет ли среди них унтеров или фельдфебелей. Вышел один солдат лет тридцати и назвал себя - фельдфебель Трубников, Филипп Петрович. Я назначил его старшим и попросил показать мне все помещения  казарм.
  Помимо ставшего нежилым главного здания. во дворе оказалось четыре двухэтажных дома, а  в глубине двора сараи и другие служебные постройки. Когда Трубников открыл двери в первую из казарм, на меня  дыхнуло запахами уборной; а когда вошёл, был так потрясён увиденным, что простоял некоторое время  молча. В большом, длинном казарменном помещении по обе стороны от центрального прохода находились сплошные нары, на которых лежали больные - кто в чём был, безо всякой подстилки. Проход между нарами был залит нечистотами, которые ближе к двери подмёрзли, а на остальной части прохода образовали полужидкую массу, где нога тонула сантиметра на 3-4. И было всё это в середине ноября, а казармы не отапливались. Такая же картина была и в остальных казармах. Больных было много, выздоравливающих божьим  благоволением и собственными усилиями мало. Позже число больных было определено, примерно, в 400 челевек - точно не помню. Сараи были забиты трупами, которые переносились туда из казарм самими больными, могущими ходить. Единственное решение, которое я принял, заключалось в том, что я поручил Трубникову найти лопаты, мётлы, всё, что удастся, - и очистить казармы с больными от нечистот.
  Было уже темно, когда я ушёл из этого двора. На следующий день, рано утром я был снова в Городской Управе, никого из вчерашних товарищей не нашёл, но узнал, что Ревком находится в Присутственных местах. Под таким названием было известно большое трёхэтажное здание против Собора, в котором раньше помещались различные учреждения  губернского правления. Я вошёл в вестибюль и начал осматриваться, соображая, к кому бы обратиться с вопросами, как вдруг увидел спускающегося с лестницы человека в военной шинели и сразу узнал в нём своего товарища по гимназии Валерия Межлаука, второго сына нашего учителя латыни. У Ивана Мартыновича было четыре сына: два младших были заметно моложе, и знал я их только как детей, а оба старших - Иван и Валерий - учились одновременно со мной. Иван был года на два старше, а Валерий - на год моложе меня. Но оба шли впереди, так как отец отдавал их в первый класс с 9 лет, а  я, как еврей, был принят в первый класс в 11 лет - после того, как в течение двух лет держал экзамены в трёх  гимназиях, и выдерживал в первый класс на пятёрки, а во второй - без троек.
  Братья  Межлауки оказывались на особом положении в 1905ом и в последующие годы. Учитывая их зависимость от отца, когда мы бастовали - братьям было разрешено приходит вовремя  в  гимназию.
  Вообще, ни у кого из гимназистов нашего поколения не было и мысли смешивать Межлаука-отца  с Межлауками-гимназистами, тем более, что было известно об угнетающем  режиме, царившем в семье Межлауков ( которая, кстати, проживала на территории гимназии).
  У меня не было близких отношений с братьями, но мы знали друг друга, встречались, беседовали, а с  Иваном я был несколько ближе, т.к. занимался с ним по латыни месяца
три перед  экзаменами на аттестат зрелости. Оба они были, несомненно, людьми с большими способностями. Оба окончили филологический факультет по специальности "древние языки"
и оба, будучи студентами, получили золотые медали за сочинения по филологии латинского языка.
  И вот вдруг такая встреча.Валерий также узнал меня,мы улыбнулись друг другу, пожали руки, а затем он спросил, зачем я  здесь - не в штаб ли 14 армии? Оказалось, он был членом Реввоенсовета армии.
Я коротко объяснил. Он сразу же направил меня  в санитарную чась армии и разрешил сослаться на  него. В санчасти были очень удивлены моим  рассказом о Воронежских  казармах, и тут же изменили всё. На следующий день приказом по армии мой "инфекционный изолятор" был объявлен полевым запасным госпиталем 14ой армии, а несколько позже получил №6. Мне были даны документы о зачислении госпиталя на довольствие - словом, ситуация  резко изменилась. После поданого мной рапорта о сараях, полных трупов, к нам приехала  комиссия - не помню уже, кем созданная,- которая расследовала это, а затем  трупы были вывезены и захоронены.
  По совету товарищей я пошёл в строительно-хозяйственную часть бывшей городской управы и встретил там инженера, оказавшегося также бывшим гимназистом 3ей гимназии, но на  несколько выпусков раньше. Я быстро договорился с ним о ремонте главного здания  казарм.Тем  временем  в госпиталь стали прибывать сотрудники. Трёх врачей, фармацевта, медсестёр и завхоза я получил из санчасти армии, а многих – принял сам. Было это так.
На второй день моего назначения я приколотил    к воротам казарм  объявление о том, что госпиталь приглашает сотрудников всех специальностей, и в ближайшие два дня принял  по этому объявлению двух человек, назвавших себя фельдшерами (они действительно оказались фельдшерами, опытными работниками), пожилого человека Иллариона  Ивановича  Калмыкова, которому я поручил организовать канцелярию (он тоже оказался очень толковым и дельным человеком), нескольких молодых женщин на  должности санитарок, и ещё нескольких лиц, в том числе молодого человека Абрама Матвеевича Энтина, который вскоре стал   моим очень ценным помощником по учёту больных - сначала  в  должности писаря, а затем как заведующий медицинской канцелярией.
  Прошло чуть более недели после моего разговора в строительно-хозяйственной части, как ремонт главного здания казарм был закончен, получено топливо, построены нары. О топчанах и кроватях я   уже не заикался. Нужно было добыть постельный инвентарь. В санчасти армии такого имущества не было, и я попросил помощи в получении его в Красном Кресте, который вообще считался богатой организацией. В тот же день получил я большой лист бумаги со штампом Реввоенсовета армии и крупным заголовком "МАНДАТ". В тексте говорилось, что "Предъявителю сего товарищу Чулок П.Д. предоставлено  право изымать со складов  учреждений и организаций  различное  имущество  по его  усмотрению для  нужд армейского госпиталя" А  кончался мандат фразой, что"Лица, не выполняющие требования тов.Чулок и оказывающие ему сопротивление, подлежат суду Ревтрибунала".
  С таким мандатом  и отправился  я  в канцелярию Красного Креста, во главе которого в Харькове стоял доктор Селихов. С ним я однажды уже встречался. В декабре 1914 Красный Крест пригласил студентов медиков на работу в качестве фельдшеров на юго-восточный фронт, в перевязочные отряды и госпитали. Несколько моих товарищей решили поехать; захотелось поехать и мне - посмотреть войну собственными глазами. У нас, вероятно, как
и у многих, после побед над австрийцами сложилось такое впечатление, что в 1915 году  война  закончится: Австрия  уже разбита, французы разбили немцев на Марне. Мы (т.е. Россия, Англия и Франция ) скоро разобъём Германию. Ну, а турок - "били, бъём и будем бить".О таких "прозаических" вещах, как вооружение, снаряды,патроны, обмундирование и тому подобное - как-то не думали.
  И вот однажды мы, группой в 5 или 6 человек, решили поступать в Красный Крест.   
Нас опросили, сведения отнесли в кабинет Селихова, а через некоторое время он вышел к нам. Он называл по фамилии каждого из нас, а когда дошёл до моей, сказал: - "Видите ли, Красный Крест - организация христианская, и не может иметь в своей среде лиц иудейского вероисповедания". Я чувствовал, что покраснел; мне было очень больно, и я быстро ушёл, не дождавшись товарищей.
  Теперь я пришёл к Селихову с мандатом, который, повидимому, произвёл на него впечатление – особенно последний абзац. Он попросил у меня  заявку, но я сказал, что хочу сам увидеть всё имущество, находящееся на складах, а после этого составлю требование. Возражать он не рискнул, и я долго ходил с ним по складам, которые показались мне тогда очень богатыми, и отобрал постельное  и некоторое другое бельё, одеяла, а также какое-то медоборудование. Затем оформил требование, и на следующий день всё это было привезено в отремонтированное главное здание. Мы начали переводить туда больных, и оказалось, что разместить там  можно было до 400-450 человек. После этого только к нам начали поступать сыпнотифозные  из Красной Армии. При всех моих успехах 
в Красном Кресте двух смен белья у нас всё же не было, так что через неделю палаты наши выглядели совсем не так, как в первые дни.
  Однажды я встретил в корридоре санчасти армии Марка Писаренко. Когда при немцах я  работал в клинике профессора Кудрявцева, в  радевальной служил швейцаром  молодой человек лет тридцати, которого все звали Марком и к которому обращались на "вы". Он был вежлив, получал свои пятаки и гривенники без угодничества и произвёл на меня хорошее впечатление. Ещё больше он мне понравился, когда я увидел на окне в раздевалке брошюрки на разные общественные темы, в том чилле о прфессиональных союзах. Вот почему я рад был увидеть его в санчасти. Мы разговорились, и он сказал, что ждёт новое назначение - военкомом  в один из госпиталей. Я спросил, как звали его отца, и стал называть его Марком Григорьевичем. А по дороге в госпиталь подумал: неплохо было бы, если бы Писаренко получил назначение в наш госпиталь. Через 2-3 дня он действительно пришёл к нам  как военком. С первого же дня я почувствовал перемены в характере Писаренко. Во-первых, он обращался ко мне "доктор", часто даже без слова "товарищ". А когда я стал называть его Марком Григорьевичем, дал мне понять, что предпочитает "товарищ  военком". Во-вторых, не захотел быть в одной комнате  со мной и занял себе отдельную, что стеснило канцелярию. В-третьих - пренебрежительно улыбнулся, когда увидел, чем и как обставлен мой кабинет и что за мебель предназначена для него. А дня через два сказал, что получил разрешение на конфискацию мебели для  госпиталя из квартиры какого-то бежавшего буржуа. Действительно, были привезены два письменных стола (лучший он взял себе, второй мне), шкафы, стулья. А Трубников отозвал меня как-то в сторону и рассказал, что когда военком с завхозом ездили за мебелью, то много дорогой мебели военком отвёз к себе на квартиру, а что-то было отвезено завхозу. Звали этого завхоза Иваном Ивановичем (фамилии не помню). Когда мне его представили в санчасти армии, он не произвёл на меня никакого впечатления. Это был высокий, пожилой мужчина  в  потрёпанном  штатском костюме, плохо побритый и не вызывавший никаких эмоций. Когда шли в госпиталь (а это не меньше получаса), начал довольно  развязно  разговаривать, причём интересовал его один вопрос - надолго ли большевики? Как там французы - пришлют ли помощь Деникину? Нет ли у меня каких-либо сведений? Я сразу оборвал разговор, высказав ему свой взгляд: "Теперь я сам хорошо знаю, что такое Деникин, и буду стараться, чтобы он или ему подобные никогда не смогли вернуться  в Харьков. А большевики, очевидно, пришли насовсем, и я, хоть и не большевик, не желаю больше никаких перемен: насмотрелись уже и на  немцев, и на петлюровского Болбочана, и на Деникина. Хватит".
  Как и что делал Иван Иванович в роли завхоза, я не знал и сознавал свою беспомощность во многих хозяйственных вопросах. Для меня было большим разочарованием, что военком с завхозом  нашли общий язык на "мебельной" почве. Писаренко был военкомом  всего около недели, как из санчасти армии прибыла комиссия  для обследования  госпиталя. Врача в составе комиссии не было, и она интересовалась только хозяйственными вопросами. Затем был составлен акт, в котором было сказано -  и вполне правильно - что на некоторых грязное бельё, что многие лежат на грязных простынях, нехватает того-этого.Я попытался объяснить, что госпиталь существует всего около месяца, и что было здесь три недели назад, но руководитель комиссии отвечал, что его интересуют факты, а не история. Через два дня после этого меня  вызвали к начсанарму Щербакову, с которым  до этого встречаться не приходилось. Щербаков поздоровался кивком головы, указал мне на стул и сразу же начал с фактов, отмеченных в акте. Пока он говорил, я был спокоен, ибо был уверен, что, выслушав историю госпиталя за месяц, он поймёт и меня, и причину указанных в акте недочётов. Но он вдруг начал приписывать мне чуть ли не злой умысел и закончил словами: -"Вы думаете, я долго буду терпеть ваш саботаж?". Это слово подействовало на меня, как удар хлыста. Я вскочил и громче обычного (сейчас трудно сказать, насколько) сказал, что как ему не стыдно упрекать меня в саботаже, когда мы за месяц из  загаженой клоаки сделали пусть неважный, но всё же госпиталь. А закончил фразой, что раз так, я не хочу больше служить у него. После этого словесного  взрыва настроение у меня сразу упало, и, не спрашивая разрешения, я закурил и замолчал. Молчал и Щербаков. Затем спокойно сказал: -"Ну, что ж это вы? Садитесь, разберёмся". А после того, как я рассказал то, что считал нужным, протянул руку и сказал:      
- "Идите  работайте, а я подумаю".

               
                9.

  Через несколько дней после этого  в  канцелярию госпиталя пришёл плотный, коренастый человек, с круглым холёным лицом и пышными, чуть подкрученными кверху, светлыми усами. Одет он был в добротную бекешу с седым барашковым  воротником и такую же папаху. Когда он заговорил, я удивился: по его внешности ожидал услышать бас или баритон, а он заговорил резким, чуть визглявым тенором: -"Вы будете доктор Чулок?". И, когда я подтвердил, сказал, что назначен главным врачом, а я остаюсь его помощником. При этом дал он мне выписку из приказа и представился: Яков Петрович Бурас. Вряд ли бал тогда в Харькове хоть один взрослый, который не знал бы этой фамилии. Были тогда
в городе две крупные табачные фабрики: "Братья Кальфа" и "П. Бурас и сыновья". Между ними шла жестокая конкуренция, отчего то и дело появлялись рекламы новых папирос или табака. Пожалуй, самыми популярными в течение многих лет были папиросы Бураса "Донские" - 6 копеек десяток.
  Я сообразил, что мой новый начальник является одним из сыновей. Вообще, о семья Бурас я знал мало, но и этого было достаточно, чтобы представить себе их. После погромов 1905 - 1906 годов проводилась подписка в помощь пострадавшим. Группа, проводившая подписку, пришла к главе фирмы П. Бурасу, и он подписал небольшую сумму (не то 10, не то 25 рублей). Сборщики были потрясены – ведь даже его старший сын подписал, кажется, рублей 100. Тогда глава фирмы сказал: -"У моего сына есть богатый батько, а у меня богатого батьки нема". Он построил, однако, большой трёхэтажный дом  для престарелых евреев, не имеющих средств, и велел на фронтоне сделать встроенными в стену буквами надпись, что это здание пожертвовал он, П. Бурас, чтобы на столетия помнили. Пришедший ко мне сын его Яков был достоин своего отца. Он был по специальности гинекологом, а практически занимался запрещёнными абортами; как-то слышал я, как его называли "абортмахером".
А позже узнал, что некоторые акушерки были его агентами и продоставляли свои квартиры для этих целей. Если просмотреть газеты "Южный край" за 1910 - 1914, то нередко можно встретить объявления акушерок  о приёме "секретно-беременных рожениц" с гарантией тайны. Но эти хоть были официально известны и могли подлежать какому-нибудь контролю, а то бывали и такие, что не имели даже вывески. После операции женщин удаляли на улицу в течение 24 часов, а их  дальнейшая судьба не интересовала ни абортмахера, ни акушерок.
О нём, как о враче и как о человеке, можно вспомнить немало, да  стит  ли?
  Как я узнал вскоре, он был призван в армию в начале войны, но при своих связях был назначен в один из Харьковских  госпиталей, где к 1917 году занимал должность старшего ординатора - помощника главного врача. Для начала новый главврач "реформировал" кабинет: поперёк комнаты велел устроить перегородку высотой по грудь. За перегородкой, в нескольких шагах от неё, стоял стол главврача, и допускались туда считанные лица: военком, я, Калмыков, завхоз - ну и, понятно, всякие деловые посетители. Все остальные сотрудники, включая палатных врачей, оставались снаружи и могли разговаривать с ним только на расстоянии. Когда утром Бурас появлялся в госпитале, все должны были отходить на  два шага  с его пути. Он почти бегом проходил  к себе, а потом уже вызывал, кого нужно. Было у него неладно с сердцем, и он до ужаса боялся заболеть сыпняком. Понятно, что кроме кабинета, в госпитале нигде не бывал, а  в палаты  и служебные помещения в качестве начальника звали только меня. Что меня удивило. так это его быстрое сближение
с Писаренко, чего у меня как-то не получалось.
Вскоре заболел завхоз Иван Иванович, и Бурас велел отправить его в  какое-то другое лечебное заведение, а не к нам. А уже через 2-3 дня привёл с собой невысокого человека лет сорока,  в  военной шинели офицерского образца, и представил мне как нового завхоза. Звали его Адамом Александровичем Шатруном. Когда я остался с Бурасом  в кабинете, он сказал мне: -"Вы себе не представляете, какой жулик этот Иван Иванович. Он может и себя подвести под трибунал, и всех нас. Вот Шатрун - это завхоз. За ним, как за каменной стеной; он ни себя, ни кого-либо не подведёт. Умён и осторожен. Был завхозом  в госпитале, где я служил до революции, так что мы с ним хорошо знакомы; советую и вам наладить с ним хорошие отношения".
Опытный интендантский чиновник Адам Александрович действительно оказался   хорошим  завхозом  и пользовался благоволением и  глвврвча, и военкома.

               
                10.

  Нужда в госпиталях была огромна, т.к. сыпной тиф косил армию больше, чем все бои с Деникиным.
Не знаю, по своей инициативе  или по указанию начальства, но Бурас стал подыскивать другое помещение  для  госпиталя, больше и лучше. Однажды он сказал, что ему удалось добиться  здания бывшей семинарии. Об её существовании я знал, но никогда не видел, да и вообще не был ни разу на Семинарской улице, "где-то там, на Холодной горе". Теперь Бурас и Писаренко совсем перестали бывать в госпитале, но недели через две Бурас приехал и сказал, что госпиталь в семинарии  уже готов, что он набрал дополнительный  персонал и что с этого дня туда будут направлять больных. Я ещё дней десять оставался в Воронежских казармах с выздоравливающими, и теперь предстояло ходить на работу почти вдвое дольше. В первые дни  я шёл на работу час, но затем втянулся и проделывал дорогу от дома до семинарии за 45 минут.
  В ночь с 20 го на 21ое февраля сгорел дом, где мы жили. Пожар начался  вечером, а к утру от большого  пятиэтажного здания осталась одна  дымящаяся  кирпичная  коробка.
Наша квартира занялась одной из первых, так как пожар начался под нами, и вся семья
наша вышла в одежде, не захватив с собой ничего. Меня вначале дома не было, а когда пришёл, все мои стояли во дворе. Я побежал наверх в квартиру,   из-за дыма чуть не задохнулся, но успел всё же вынуть из письменного стола ящик с документами и фотографиями. Водопровод в городе давно не действовал, так что о тушении пожара не
могло быть и речи. Кто-то  куда-то сообщил о пожаре, и людей часам к 12 ночи разместили в разных пустующих помещениях. Наша семья  поместилась в  большой комнате пустой, нетопленной квартиры, а знакомые, узнав о пожаре, принесли нам - кто тарелки, кто полотенце - словом, кто что мог. На следующий день я пошел в госпиталь и рассказал о пожаре. Вдруг Бурас схватился за голову и сказал, что в доме, где он живёт, закрылась частная школа, и что помещение стоит пустое. Я тут же отправился туда и действительно увидел шесть пустых  комнат. Затем я нашёл ещё двух товарищей из погоревших и предложил им  вместе пойти в горсовет и добиваться, чтобы  эти комнаты отдали нам  троим.       
В горсовете нам тут же выдали ордер, и я получил право первым выбрать две комнаты для своей семьи, которая в это время насчитывала 7 человек.
  Семинария оказалась действительно очень удобным зданием для госпиталя. Здесь были большие спальни, много других хороших  комнат; актовый зал, где был устроен клуб; большая кухня со всеми подсобными помещениями, несколько двухэтажных домов, где раньше жили ректор и прочие чины и преподаватели; собственное электро-водо хозяйство и центральная котельная. В то время, когда в городе не было воды и почти что электричества - наш госпиталь сам себя  всем обеспечивал. Уголь, правда плохой, нам доставляли по  военным нарядам.
  Была тут и большая церковь, которую военком опечатал, большая библиотека с множеством религиозных книг изданий 18 го и даже 17 го веков. Количество коек увеличивалось с каждой неделей, и к октябрю или ноябрю 1920 го мы имели по штату 1000 коек, а на деле 1200 и даже больше.
  Однажды, в феврале, в канцелярии ко мне подошёл красноармеец в грязной, рваной одежде. От него пахло потом и грязным бельём, он был давно небрит - в общем, производил неприятное  впечатление.  Он назвал себя и сказал, что назначен к нам политруком. Досадно, никак не вспомню его фамилию, да и имя помню неточно - кажется, Порфирий Прокофьевич. Я помог ему с устройством быта, а когда через день он снова подошёл ко мне, это был очень приятный, в чистой, хотя и не новой, одежде, побритый, подстриженный человек лет около тридцати. С ним-то мне и пришлось работать несколько месяцев, так как ни главврач, ни  военком  в палатах с больными не бывали.
  Так как я ежедневно обходил палаты и разные служебные помещения, мне постоянно приходилось встречаться с политруком, который весь свой рабочий день проводил в палатах с больными.
Часто мы встречались в корридорах, где закуривали и беседовали. Так вот я  узнал, что был он шахтёром. Когда Деникин двинулся в Донбасс, он и  другие шахтёры отступили  с Красной Армией на север; он стал бойцом, вступил в партию. И теперь, как члена партии, его послали к нам политруком.   
   О семье своей он ничего не говорил, сказал только, что холост. Во время перекуров он начал задавать мне разные вопросы, которые поначалу удивляли. Он интересовался, например, как это Земля может вертеться  вокруг Солнца; правда ли, что человек произошёл от  обезъяны и т.д. Я был удивлён, что человек моего поколения может быть настолько неграмотен, но вскоре выяснил, что он только умеет читать и писать, а вот книги и газеты ему  даются с трудом - там всё для него непонятно, кроме статей о советской власти и гражданской войне. Классовое сознание и чувство помогали ему разбираться в таких  вопросах, но знаний никаких  он не имел. Мне было интересно вести с ним беседы, а он оказался весьма сообразительным слушателем. Мы часто  искали случаи для бесед.
  Шли выборы в городской совет, первые выборы после Деникина, и первые  для меня после возвращения в Харьков. На общем собрании Писаренко предложил послать депутатом  в горсовет политрука, а Бурас - военкома.  Их обоих и выбрали открытым голосованием.
Здесь я впервые услышал, как Писаренко называет себя бывшим санитаром. Что-то удуржало меня от реплики, и я так и не сказал, что знал-то Писаренко швейцаром, но потом подумал: ведь возможно, что до этого он мог быть и санитаром  тоже.


                11.

  Между тем, наступление Красной Армии на Донбасс, Ростов и далее развивалось, и 14 армия покинула Харьков. Наш  госпиталь передали в ведение харьковского начэвака.
Бывший начальник начэвака Быстрицкий ушёл с белыми, и начальником стал его заместитель Грейденберг Евгений Борисович. Теперь эвакопункт полностью был реорганизован. То, что раньше называлось эвакопунктом, в здании Южных железных дорог, теперь стало эвакоприёмником, а эвакопункт превратился в крупное территориальное военно-санитарное Управление, и в его подчинении находились теперь все харьковские госпитали, а также госпитали Полтавской и частично Екатеринославской губерний.      
Была установлена новая, единая для всей страны, нумерация госпиталей, и наш получил название 885ый полевой запасной госпиталь.
  Мне часто приходилось бывать в Управлении начэвака, и я перезнакомился  со многими главврачами и их заместителями. Сразу бросалось в глаза, что должности эти занимали теперь люди молодые, где-то  вокруг 35ти лет. Помню только двух более пожилых - это наш Бурас и  главврая 895го  госпиталя Шейнин, который к концу 1920 года ушёл в мединститут.
  Однажды в конце февраля у начэвака было совещание, на котором  885-й госпиталь представлял  я.
Совещание было коротким и свелось к выступлению начэвака, примерно такого содержания:
 - "Обеспечивайте себя льдом, используйте под лёдники любые пригодные помещения, на заготовку льда  направьте максимальное количество транспорта. И не откладывайте, через 2-3 недели наступит весна. Помните, что запасы медикаментов у нас очень малы. Они уменьшаются с каждым днём, а на новые поступления  расчитывать не приходится. Летом может наступить такой момент, когда лёд будет нашим единственным медикаментом". Такой момент не наступил, но снабжение ими госпиталей действительно было очень и очень напряжённым.
  Нужно помнить, что в Российской империи фармацевтической промышленности, в сущности, не было.
Маленькие частные лаборатории выпускали в малых количествах малое число препаратов, преимущественно, патентованных, а к революции почти прекратили работу. Медикаменты получались из-за  границы - в основном, из Германии.

                12.

  Не помню точно, но, кажется, в конце февраля или начале марта 1920 го открылся 
Съезд Советов Украины (второй, если память не изменяет). Наш госпиталь получил
несколько гостевых билетов,     что-то  4 или 5. Один из них  взял я, и провёл на
съезде весь первый день. Съезд проходил в бывшем цирке Муссури на улице Благовещенской (сейчас там, кажется, театр оперетты). Открыл съезд Григорий Иванович Петровский.
С ним мне позже приходилось встречаться, бывать на его выступлениях. Ростом выше среднего, коренаст, носил чёрные усы, круглую бороду и очки. Голос негромкий, так что я  мало, что услышал из его выступления. После его вступительного слова к кафедре подошёл высокий человек в чёрном сюртучном костюме, белой рубашке с воротничком - словом, в такой одежде, которая его резко выделяла. Он также носил чёрные усы, но борода его была побольше, что называеся "лопатой"  Я сначала не расслышал его фамилии, но, когда он заговорил языком, выдававшим его иностранное происхождение, я понял, что это Раковский. Позже, когда он был уже Председателем Совнаркома Украины, он сбрил и усы, и бороду, и научился даже прилично говорить по-русски. Вспоминается  характеристика, данная ему Троцким несколько лет спустя:
- "Христиан Георгиевич Раковский - болгарин по происхождению, румын по паспорту, француз по образованию и революционер по убеждению". По специальности же Раковский был врачом и служил в румынской армии. В помещении бывшего цирка было холодно, никто не снимал шинелей и пальто.
Содержания  доклада и  выступлений не помню.


                13.

  Весною продовольственные запасы в городе стали иссякать,а в деревне хлеб был,но зажиточная часть крестьян придерживала  зерно. Для изъятия хлеба Горсовет решил создать из депутатов несколько   продотрядов. Писаренко и политрук были зачислены в отряд, направлявшийся  в Ахтырский уезд.
  Дня  за  два до отъезда отряда мне сказали, что военком заболел, и что я должен посетить его.на квартире. Со времени переезда госпиталя военком занял  в семинарии под свою квартиру большой зал бывшего ректора. Застал я его в постели - он жаловался на понос, показывал бельё, и сказал, что ему нужна справка о болезни. Когда же я подошёл к столу выписать лекрство и справку, заметил аптечную бутылочку с надписью по-латыни: "кротоновое масло". Это сильнодействующее слабительное, которое применяется редко и в малых  дозах (в повышенных дозах может привести и к смерти).Я растерялся, но не сказал ничего  - ни ему, ни главврачу. Позже я узнал, что справку о болезни военком отправил 
в горсовет - вместе с письмом, что по болезни он не может выехать с продотрядом.
  А недели через три мы получили извещение, что во время изъятия хлеба, из-за угла,
было убито двое - в том числе и наш политрук.


                14.

  Как ни оберегался Бурас, но избежать сыпняка ему не удалось. Он заболел вскоре после гибели политрука. А я вступил в исполнение обязанностей главврвча, что теперь показалось мне более по силам, чем при формировании госпиталя. Кое-чему я научился у Бураса, но принял далеко не всё, ибо некоторые его действия претили мне.
  Болел Бурас тяжело и долго, так что более трёх месяцев, т.е. почти всё лето, я был и главврачом, и сам себе помощником. Польша начала активные действия против России одновременно с  оживлением  военных операций со стороны Врангеля. Мы это почувствовали так: все главврачи (и я, в том числе) получили приказ откомандировать всех мужчин - и врачей, и фельдшеров. А исполнив приказ, мы оказались в таком положении, когда на каждую из оставшихся женщин-врачей приходилось по 150 больных. Правда, двух-трёх врачей женщин нам ещё прислали, но было всё равно очень тяжело. Тогда я взял на себя одну большую палату на 30-40 человек и стал проводить в госпитале по 10-12 часов.
  Кое-кто из откомандированных товарищей писал в госпиталь, как тяжело с медицинской  помощью в полках. Некоторые бывшие наши фельдшера назначались старшими врачами полков из-за отсутствия врачей. Насколько я  помню, наш военком не навещал больного Бураса, который лежал дома. Шатрун бывал у него, бывал и я. Лечили его опытные, квалифицированные товарищи. Однажды, когда положение больного казалось безнадёжным, Шатрун сказал мне: - "Подписывайтесь, Павел Давидович, главврачом без всякого и.о.
Наш Яков Петрович никуда, кроме могилы, из квартиры уже не выйдет". Однако, несмотря
на порочное  сердце и тяжёлую форму болезни, Бурас остался жив.
  Однажды я обратил вниминие, что среди больных имеются фельдшера, и решил использовать их  как специалистов. Разыскал одного выздоравливающего фельдшера и попросил его взять на себя фельдшерские обязанности в палате, где он сам лежал. Затем проделал то же ещё с одним товарищем, и стал делать это по мере обнаружения фельдшеров среди больных. Одному  задержал выписку дней на 10, а другого, сибиряка, убедил провести в госпитале положенный ему после болезни отпуск. Удалось это легко потому, что поехать куда-то в центральную Сибирь из Харькова, да ещё перенесшему тиф, было просто не под силу. Вот так приходилось изворачиваться в те тяжёлые месяцы лета 1920 го.
  Не помню уже, по какому поводу у меня  возникло несогласие с  военкомом. Речь шла, вроде, о     каком-то  распоряжении, отданном мною в приказе. Писаренко, которому принесли на подпись уже подписанный мною приказ, отказался это сделать и вызвал меня к себе. Одно это уже было проявлением недружелюбия, ибо Бураса он бы не осмелился  вызывать - или шёл к нему сам, или просил зайти. Когда я вошёл в кабинет, он заявил,
что не согласен с моим  распоряжением и подписывать его не будет.
  Так как приказ вступал в силу только при наличии двух  подписей, я объяснил необходимость моего распоряжения и заметил, что оно является по существу медицинским,
и что ему не следовало бы мешать мне руководить госпиталем. И вдруг он повышенным  тоном  заявляет, примерно, следующее:                - "Вы забываете, доктор, что здесь вы только служащий, а хозяин - я". Я мог ожидать чего угодно, но такое было впервые. Не сразу нашёлся, что ответить, но потом не очень складно сказал, что он неправ; что я, как главный врач, являюсь исполнителем не его личных  указаний, а приказов и распоряжений начэвака. Никак не могу вспомнить, чем кончилась эта история,
но отношения наши резко ухудшились.


                15.

  Вскоре после выздоровления Бураса и вступления его в должность произошло очередное несогласие.
Был в госпитале фельдшер Евгений Щербаков, человек лет 40. Аптекой же заведовал фармацевт Бомзе, но в связи с ростом числа коек ему положен был ещё один. Как-то Щербаков обратился ко мне с просьбой назначить его в аптеку. Я отказал ему на том основании, что у него нет фармацевтического образования, но у меня была и другая причина не пускать его в аптеку, так как там он получил бы доступ к остродефицитным тогда медикаментам. Многие товарищи, из тех, что начинали со мной службу ещё в Воронежских казармах, обычно делились со мной всякими мыслями и рассказывали, что он приглашал их
на чай, после чего организовывал игру в  карты, причём всегда  выигрывал. Рассказывали, что, иногда он увлекался и начинал рассказывать, как хорошо зарабатывал на перепродаже медикаментов и перевязочных материалов. Словом, о Щербакове сложилось у меня впечатление как о спекулянте, и вообще человеке  сомнительной честности.
  На следующий день Бурас вдруг спросил меня, почему я против назначения Щербакова в аптеку.
Я рассказал ему о своих сомнениях, и на этот раз в аптеку его не назначили.

                16.

  Осенью 1920го наш госпиталь проверяла  комиссия  во главе с зам. начэвака Марголиным. В процессе проверки вопросы задавались прямо мне, а не через военкома или главврача, и отвечал я  всё, как было   в  действительности. Когда  же комиссия двинулась для обхода палат, оба начальника  велели мне оставаться  на своём месте. После обхода  в  кабинете главврача составлялся акт, меня в кабинет не позвали, но, когда  ушла  комиссия,  военком и главврач, посовещавшись вдвоём, вызвали меня. Бурас объявил мне, что он с военкомом  за  недисциплинированность и сообщение комиссии непроверенных фактов арестовывают меня на трое суток при госпитале с исполнением служебных обязанностей.           Я послал жене записку, что по особым обстоятельствам три дня должен оставаться в госпитале.    Каково мне было в течение этих трёх дней, пусть
каждый представит сам. На четвёртый день, когда  все уже были на работе, я оделся и пошёл к начэваку. Дождавшись своей очереди, вошёл к нему и сразу выпалил: - "Товарищ начэвак, арестуйте меня, так как я  в 885ый госпиталь на работу ходить не буду"
(обычно я обращался и к  нему, и к Марголину по имени-отчеству).
  Грейденберг предложил мне сесть и спросил, в чём дело, что случилось? После моего рассказа начэвак сказал, примерно, так: - "Сейчас я ничего решать не буду, подумаю, а завтра с утра начните обследование госпиталя (номер не помню) и о результатах доложите дня через три". Он взглянул на военкома, тот одобрительно кивнул и сказал:
 - "Правильно, дня через 2-3 мы примем  решение. Номера  обследованного тогда госпиталя не помню, но главврачом там была Авербух - в госпитале её не любили, но побаивались.
А находился госпиталь в здании бывшей 4ой гимназии, на Мариинской улице.
  Когда через три дня принёс я начэваку акт обследования, он посмотрел на меня , и затем сказал, что я назначен ординатором эвакоприёмника и завтра должен явиться к новому месту службы. Это было хоть и  понижением, но я был доволен, что не буду больше подчинён ни Писаренко, ни Бурасу.
  Так вот и вернулся я к тому, с чего начал свою службу в Красной Армии в январе 1919го. За прошедшие годы в эваконриёмнике многое изменилось к лучшему.
  Прошло уже около двух месяцев, в течение которых я ни разу не был в своём  885ом, и ни разу не встречал ни Бураса, с которым жил в одном доме, ни Писаренко. И, понятно, был удивлён, когда  во время дежурства по эвакоприёмнику, во второй половине дня, ко мне в комнату вошёл Бурас. Он довольно мило приветствовал меня, а затем сказал, что пришёл с согласия  начэвака пригласить  вернуться в 885 госпиталь на штатную должность помощника  главврача - или, по новому, начмеда. Говорил, что тогда, мол, погорячился, и что не стоит вспоминать об этом - тем более, что Писаренко уже в госпитале нет. От него узнал я, что при штатных 1000 коек имеется новая должность помощника, но назначенный товарищ  для этого никак не подходит. Он же рассказал, что Писаренко попался на краже серебряных и золотых  риз с икон церкви (освобождаемой под новую палату), что был осуждён трибуналом, "однако, принимая  во  внимание пролетарское происхождение, первую судимость заменить лишением свободы - арестом при части" (кажется, недели на три). Новым же военкомом        был назначен Евгений Алексеевич Кустелян, старшая сестра  которого, Мария Алексеевна, была  членом Политбюро ЦК КПБУ и заведующей женотделом ЦК.
  Что сказать? Я и сам скучал по своему госпиталю, так что предложение (точнее, просьба) Бураса попало в  точку. Я согласился, а через день уже был снова "у себя дома", в своём 885ом.


                17.


  Новый военком оказался человеком 23-24 лет, которого я сразу определил как интеллигента, хотя,    как узнал позже, у него не было даже среднего образования. Никогда не ставил, вообще, понятие интеллигентности в зависимость от официального образования. Наш новый военком, во-первых, читал  и разбирался в прочитанном; во-вторых, умел рассказывать команде и больным просто и понятно о событиях; и в-третьих – любил театр. Он сумел создать из сотрудников любительскую труппу, которой были сыграны по меньшей мере (то, что сам видел и помню) две пъесы: "Наталка-Полтавка" и "Шельменко денщик".Эти спектакли поднимали настроение у больных, помогали выздоравливающим и
сплачивали значительную часть команды. Среди встреченных в те годы, о которых вспоминаешь охотно и хорошо, Евгений Алексеевич Кустелян является одним из первых.
  7 ноября 1920го впервые я праздновал годовщину революции. Собственно, на  эвакоприёмнике никакого праздника не было, не помню даже торжественного собрания.
Днём я был свободен и пошёл на Соборную площадь. Небольшая площадь между Собором и Присутственными местами была занята построенными  для парада немногочисленными
войсками, а на узеньком тротуаре, полукругом, окаемлявшем  площадь, стояли немногочисленные харьковцы; между войсками и зрителями - 2-3 шага. Недалеко от меня медленно прохаживался военный в будённовке с малиновой звездой и малиновыми клапанами
на груди. Он был среднего роста, с круглой чёрной бородой, и показался мне знакомым. Сразу я, правда, не сообразил, кто это, но от соседей услышал, что Фрунзе.
Из разговоров я узнал также (опубликованно было через день-два) о взятии Перекопа и разгроме Врангеля. И присутствие Фрунзе на параде в Харькове было лучшим  доказательством  тому. Ведь именно после взятия Перекопа  он позволил себе оставить
на несколько дней фронт и приехать в  столицу. Погода была холодная, сырая, и,
простояв около часа и увидев (слышно было плохо), как Фрунзе что-то говорил
выстроенным солдатам, я пошёл домой.               

                18.

   Через некоторое время после освобождения Крыма и моего возвращения в 885 госпиталь,
в Харьков стали  поступать больные холерой. Ещё при Врангеле в Крым из Турции была занесена холера. Боролись с ней, видно, плохо, а при неизбежном  контакте Красной Армии с населением  холера появилась и в частях. В Харькове был открыт специальный холерный госпиталь, где главврачом был Розенцвейг. Помещался госпиталь в деревянных бараках, недалеко от нынешнего электро-механического завода. Позже на месте бараков было построено трёхэтажное здание поликлиники, в то время лучшей в  городе. Может, холера и не вспомнилась бы, если бы не занесли её и  в наш 885ый.В эвакоприёмнике, как уже говорилось, больные и раненые не задерживались, и после  выяснения диагноза отправлялись в разные госпитали. В тех условиях нельзя было ручаться за точнасть диагноза,  и к нам под диагнозом сыпняк или возвратный тиф попали трое больных, у которыз через пару  дней оказалась несомненная холера.Случайно попали они в одну палату, в тупике корридора, где, кроме них, было ещё 4 или 5 больных. Времени на долгие размышления и совещания не было, и я начал с того, что поставил в конце корридора  часового и прекратил всякую связь палаты с госпиталем. Затем назначил  для обслуживания только этой палаты двух медсестёр, для которых  возле самой палаты  были  две койки с тумбочкой, а караульному  запретил выпускать их оттуда. Поперёк корридора была положена  всегда  пропитанная  дезраствором простыня, так что врач, выходя из палаты, обрабатывал ноги, оставлял тут же халат, дезинфецировал руки, и только потом  мог миновать караул. Кроме палатного врача, только я заходил в эту палату и беседовал с больными. И сейчас ещё приятно вспомнить, что ни одного внутригоспитального заражения холерой у нас не было.

                19.

   Примерно  в середине мая 1921го мы вдруг узнали, что наш госпиталь  расформировывается.
Именно вдруг, так как никаких сведений о такой возможности мы не получали. Оказалось дело в том, что командование войск Украины и Крыма решило открыть школу красных командиров в Харькове  и искало подходящее помещение. Выяснилось, что подходят для этого бывший Институт благородных девиц на Сумской (где был 895 госпиталь), бывшая бурса на Бурсацком спуске к Благовещенскому базару, и бывшая Семинария на Семинарской, на Холодной горе, где были мы. Выбор был сделан правильный: Семинария  имела больше площади комнат, лучшую территорию с садом, собственное коммунальное хозяйство и находилась на окраине города. Итак, наш 885ый кончил свою жизнь. Не помню, да и не интересовался, как передавалось хозяйство; моей обязанностью было эвакуировать
свыше 1000 человек больных в другие  госпитали. Для этого ежедневно, в течение нескольких  дней прибывали по 10-12 автомашин полуторок, что было тогда необычной роскошью. Когда была отправлена последняя машина с последними больными (при этом каждая сопровождалась фельдшером и сестрой со списком больных), я взял копии всех списков и пошёл к столу Энтина, который ведал медканцелярией. Я  знал, что Энтин добросовестный работник, но тут был поражён: списки отправленных и списки медканцелярии совпали полностью, без единого расхождения.
Мне был сделан по этому поводу комплимент, хотя истинным "виновником" точности учёта
был Энтин.

                20.

  Когда шло расформирование госпиталя, я получил назначение  в Управление эвакопункта на  должность весьма  неопределённую - состоять для поручений при начэваке. Правда, мне было сделано и другое  предложение, более привлекательное с точки зрения  карьеры. Дело в том, что у нас в госпитале - не то на складе, не то в канцелярии - работал парнишка  лет 16-17ти по фамилии Еженков. Однажды попросил он зайти к ним домой, так как заболела мать. Я был у них раза три, прислал сестру делать назначения - словом, больная выздоровела. Дома у них меня принимали очень приветливо, и я познакомился  со старшим сыном  хозяйки - одним из  командиров погранвойск, что-то вроде командира дивизии.
  После расформирования госпиталя пришёл ко мне однажды Еженков-старший и предложил поехать  на Днестр в качестве дивизионного врача погранвойск. Но в то время я был главной опорой  семьи  и, понятно, меньше всего хотел уезжать.Я поблагодарил Еженкова
за хорошее обо мне мнение, но переезжать отказался.
  Новая служба в Управлении начэвака свелась к тому, что я стал помощником у Марголина, и по его поручению проверял госпитали, сочинял докладные записки, ответы на вопросы - словом, стал превращаться  в "делопроизводителя из врачей" (бытовал тогда такой термин). Вскоре, однако, я получил другую работу.
  Во второй половине лета 1921го была объявлена первая  демобилизация медработников старших возрастов, а проведение её возлагалось на управления начэваков. Наш начэвак поручил мне провести демобилизацию под его руководством. На деле же -  как сам умел и как хотел. Да иначе и быть не могло. Начэвак был занят такими вопросами, которые мог решать только он, и у него просто не оставалось времени для указаний. Вначале я
пробовал заходить к нему по отдельным случаям, но или  не мог даже зайти, так он был занят, или же он говорил, улыбаясь, вроде: - "Сейчас мне некогда, вызвали в Санупр"
или "Ну что я могу вам сказать. Вы ведь хорошо ознакомились с документами,а я  их не знаю. Кому же лучше решать?"
  Так вот и вышло, что я перестал тратить время на безнадёжные попытки получать его указания и решал  всё сам. О Марголине не приходилось и думать, он никогда не имел свободной минуты. Сама работа была бы нетрудной, если бы не опасения, что недобросовестные лица постараются  использовать  демобилизацию для получения незаконных документов. А такие случаи были мне известны. Молодой человек, перед революцией окончивший гимназию и попавший в провинции в воинскую часть, решил, чтобы не участвовать в боях, выдать себя за  врача. Тогда это было возможно. Его назначили старшим врачом,
и при первом  удобном случае он убыл из части с удостоверением "старшего врача". Позже ему даже удалось стать главврачом  госпиталя, но тут стали замечать, что он путается в терминах, не понимает разговоров на медицинские темы. Кто-то сообщил об этом наверх, приехала комиссия  во главе с опытным врачом Титовым, и "главврач" был быстро изобличён.
  Второй случай был менее опасен, но труден для раскрытия. Опытный военный фельдшер,
ещё в Первую войну,  находился рядом с врачом, когда тот был убит осколком снаряда. Фельдшер пытался помочь ему, но, убедившись в его смерти, вынул из кармана убитого документы.Сразу не сумел отдать их начальству, а уже после революции  вспомнил про них
- и соблазнился. Он был опытным фельдшером, поэтому, выдавая себя за убитого врача, занимал ряд врачебных должностей.
  Однажды по служебному делу явился он в Санупр. О нём доложили начальнику, а у того в кабинете как раз находился прибывший из Москвы (или ещё откуда) военный врач. Услыхав фамилию, врач сказал, что пришедший - его товарищ по Военно-Медицинской Академии.
А когда тот вошёл, произошла тяжёлая сцена, и фельдшер во всём сознался.
  Но я мог ожидать трудности и другого порядка. Если бы сейчас проводилась демобилизация моего возраста, что предъявил бы я  в доказательство права называться врачом? Ничего, ибо у меня не было никакого документа об окончании Университета. Когда в июне 1916 года мы закончили Государственные экзамены и стали врачами, нам были выданы временные свидетельства. Дипломы в России ( и за границей) печатались в  Экспедиции Заготовления  Государственных бумаг, т.е. там же,  где и кредитные билеты. Каждый диплом  печатался отдельно, т.к. фамилия, имя, и отчество набирались в строку с остальным текстом особым шрифтом. Обычно на изготовление дипломов уходило 1-2 года, а до того действовали как дипломы временные свидетельства. Когда же нас через неделю призвали в армию, временные свидетельства у нас отобрали. Слышал, правда, что моё свидетельство было отправлено в полк, но...Революция всё нарушила, дипломы никто не печатал. Мне и  некоторым моим
товарищам - харьковцам пока не было оснований для беспокойства.
Кругом были товарищи по выпуску, по факультету, были профессора и ассистенты - словом, ни у кого из нас не возникало сомнений. Но это - пока, и только здесь, в Харькове. Однако, для демобилизации могли явиться  врачи не только нашего Университета, а тут доказательством права называться врачом мог быть только диплом или официальная ссылка на него.
  Что до меня, то прожил я без диплома до 1927 года, а тогда - работая  вне Харькова - пошёл искать следы диплома в Мединститут. Архив, однако, оказался  в полной сохранности. Было разыскано моё личное дело, начатое с  прошения о приёме  в число студентов Университета  и законченное подлинником  моих оценок на  госэкзаменах. Я получил справку о том, что в 1916 году на основании испытаний  мне присвоено звание лекаря. Затем следовала фраза:"Ця справка однозначна  з  дипломом" (справки печатались по-украински).
  Итак, я проводил демобилизацию и как-то находил решения при разных обстоятельствах.
Во всяком случае, ни одно моё решение кассировано не было. Запомнилось, понятно, дело Щербакова, о котором упоминалось. После моего ухода из 885го Бурас и Писаренко назначили Щербакова в аптеку, а при расформировании его, как и всех, отправили в один из харьковских госпиталей,причём Бурас подписал ему направление,  в котором Щербаков именовался фармацевтом. Теперь же Щербаков пришёл в управление начэвака для  демобилизации. Представляю его переживания, когда он увидел в  роли "вершителя судеб" меня. Когда подошла его очередь и он подал документы, я попросил предъявить диплом о фармацевтическои образовании. Но, кроме госпитальной справки, подписанной Бурасом, у него, естественно, ничего не было. Я  демобилизовал его как фельдшера и сказал, что он может подать жалобу начэваку. Жалобы он, понятно, не подал, а года через два, уже при НЭПе, я слышал, что он - владелец аптечного магазина  где-то на окраине города.
  В начале осени 1921го был расформирован эвакопункт.В числе других пришёл и я в Санупр к Казасу для получения нового назначения. Он предложил должность главврача Полтавского военного госпиталя, но я сказал, что по состоянию здоровья имею право служить в обстановке мирного времени. Он был взбешён  и разразился гневом по адресу "некоторых, которых никакими доводами и даже силой нельзя вытолкнуть из Харькова". Среди этих  "некоторых" были Чулок и Грейденберг. Так я узнал, что Грейденберг пошёл работать в аппарат Наркомздрава. Кончилось тем, что я был назначен начальником отделения 895 полевого запасного госпиталя. Правильнее было бы сказать - "заведующий отделением",
но в те годы применялось  "начальник отделения", "начальник дивизии" и т.д.

                21.

  В 895  госпитале главврачом был тогда уже не Шейнин, а молодой товарищ Рябов, а его помощником по медицинской части - Каминский. Меня оба  знали по 885му, приняли очень хорошо, а так  как считали меня  неплохим  работником, то назначили также и председателем госпитальной военно-врачебной комиссии, через которую проходили все выздоравливающие красноармейцы. В этом  госпитале прослужил я  зиму 1921-22го и весну 22го. Пытаюсь сейчас вспомнить какое-либо событие, достойное упоминания, но...
  Война к тому времени уже окончилась, армия  понемногу сокращалась - частично естественным путём, а частично превращалась в трудовую армию. Заболеваемость тифами стала  заметно снижаться, так как прекратились массовые передвижения  людей и
создались условия для  ликвидации вшивости.
  Хотя питание населения  и армии было ещё недостаточным, общие условия жизни в  госпиталях стали лучше. То и дело  расформировывался то тот, то другой госпиталь.
Нужда в хороших  зданиях была очень большой, а госпитали занимали, как правило,
большие и хорошие помещения.
  В конце  весны 1922го расформировали и 895ый. Одно событие тех  дней следует упомянуть, хотя для меня  оно и лишено было торжественности.
  Первого мая 1922го состоялось приведение к присяге  всего наличного состава Красной Армии (во всяком  случае - в Харькове). Но я был дежурным по госпиталю, все же
остальные (кроме дежурных) пошли на беговой ипподром, где и происходила церемония принесения присяги. На следующий день мы, дежурившие 1 мая, были приведены к присяге  военкомом.
Я снова явился к Казасу, и на этот раз он поставил вопрос так: получить достойное назначение с выездом из Харькова, или пойти на дальнейшее понижение в долности.
Я и сам понимал, что после расформирования многих госпиталей незанятыми останутся  должности ординаторов, и то в небольшом  числе. И я стал ординатором 774го полевого запасного госпиталя, который занимал  здание гимназии "Общества преподавателей" на Чернышевской улице. Гимназия была основана в 1912 или 13ом году группой преподавателей 3ей Харьковской гимназии, которую я перед этим окончил. Среди этой группы
преподавателей был и Иван Иванович Межлаук, старший сын нашего учителя  латыни.
  774 госпиталь был одним из последних в городе, не считая, конечно, кадрового гарнизонного, существующего и поныне. С наступлением  первых осенних  дней у меня заметно обострился процесс        в  лёгких, каждый день повышалась температура, и я вынужден был лечь в постель. Было это не неожиданно, что-то подобное испытывал я  в 21ом, но не придал большого значения. Я послал рапорт   о болезни, ко мне пришёл из госпиталя товарищ, удостоверивший обострение болезни, но затем обо мне, вроде бы, забыли. Знали, правда, что моя жена  врач и что лечат меня должным образом.
  Всю осень я пролежал дома, и только во второй половине ноября разрешено было
выходить на улицу.
Ещё раньше узнал я, что 774ый также прекратил своё существование, поэтому после выздоровления отправился в Военно-санитарное "Управление войск Украины и Крыма". Здесь я  встретился с целой группой врачей из различных  расформированных  госпиталей, которые также не имели назначений. И надежды на их получение не только в Харькове, но и вообще на Украине, было очень мало. В то же время из армии нас не отпускали до середины декабря.                ...Если память не изменяет, приказ о демобилизации медработников, не  имеющих штатной должности, был подписан  в Москве 13 декабря 1922 года. В последующие дни в Военно-санитарном Управлении города было очень многолюдно; кроме харьковцев, сюда прибыли для  демобилизации все медики Украины, не имеющие должностей.
  Вот так, в середине декабря 1922го, пробыв в Красной Армии  почти четыре года, вышел я  из Управления  штатским человеком. Впереди всё было неясно. У меня не было никакой медицинской специальности, ибо был я "врач вообще"; нельзя же было назвать специальностью некоторый опыт главного врача. В Харькове скопилось много сотен безработных врачей, а спрос на них  в этом, да и в ближайшие годы, был  ничтожен. Предлагали ехать в сёла на пустующие врачебные участки, но желающих были единицы. Словом, нужно было решать не один, а много связанных между собой вопросов.
  Однако, это уже другая тема, к тому же личная, и я не  уверен, может  ли она  представлять  в должной  мере общественный интерес.


Источник: https://proza.ru/2010/11/05/307?ysclid=lm7vzfl7fn247541909
Автор: _ Администрация сайта

Яндекс.Метрика
© 2015-2024 pomnirod.ru
Кольцо генеалогических сайтов